Природа у Алексеева в этом графическом цикле о России (как и в офортах к «Анне Карениной») – единственное, что светло и чисто без изъяна. Эта тема связана прежде всего с проезжей дорогой. Вначале – летней, полной надежд и мечтаний. Десятилетний сирота Юра Живаго едет с дядей к некоему фабриканту и поклоннику искусств. Пастернак, всегда точный в деталях, придаёт этим художественному повествованию достоверность, не лишая сцен дыхания, воздуха: «Летом тысяча девятьсот третьего года на тарантасе парой Юра с дядей ехали по полям в Дуплянку, имение. Была Казанская, разгар жатвы. Солнце палило недожатые полосы. Над полями кружились птицы…» – тут улавливается интонация «Степи». Пастернаку был близок Чехов. С каким удовольствием, вдыхая собственные детские впечатления от поездки с дядей в его башкирское имение, воссоздаёт Алексеев на игольчатом экране и просёлочную дорогу в полях, и палящую жару, и безветрие, с персонажами – небольшими силуэтами, развёрнутыми к нам спиной, что тоже принадлежит кинематографу. И не забывает отметить, что «коренник бежал с прирождённой прямотой», а «пристяжная только и знала, что отплясывала вприсядку», отчего тарантас наклоняется и колёса съезжают с колеи. Лошади, особое пристрастие художника с далёкого детства, в «Живаго», как и в «Анне Карениной», им воплощаются, похоже, с особым чувством и даже тщательностью.
И ещё более вдохновенная картина безмятежной русской природы, когда у Антонины Александровны вдруг «открылись глаза и уши. До её сознания дошло всё сразу. Звонкость птиц, чистота лесного уединения, безмятежность разлитого вокруг покоя». Окружающее её «очарование» будет передано в дивной поэзии берёзового леса и белой лошади с чёрным жеребёнком, когда Тоня с мужем и детьми едет на телеге в Варыкино. «Их вёз на белой ожеребившейся кобыле лопоухий, белый как лунь старик. Всё на нём было белое по разным причинам. Новые его лапти не успели потемнеть от носки, а порты и рубаха вылиняли и потемнели от времени. За белой кобылой, вскидывая хрящеватые неокостеневшие ноги, бежал вороной, чёрный, как ночь, жеребёнок. Мир был на душе у них. Их мечта сбывалась». Как тут вслед за Пастернаком не процитировать Жоржа Нива, прихотливо входящего в алексеевскую плоть новой, ожидаемой Живаго жизни и в его, художника, собственную, по мнению французского слависта: «Это первый уход в обитель покоя, в кокон материнской жизни. Молочная белизна – эта белизна млечной субстанции зарождающегося мира, крапчатая и складчатая белизна, трепещущая, шелковистая, шероховатая, бесконечная белизна алексеевского офорта (уточним: это игольчатый экран! –
Художник не может не дать и картину зимнего русского пейзажа, живущего в его памяти. Живаго с Ларой и её дочерью спешно сбегают из Юрятина в Варыкино в санях по лесной дороге, и у Пастернака «зимняя голизна лесов, мёртвый покой, и пустота кругом…», в иллюстрации – смешанный лес покрыт белоснежным инеем, никакой «голизны», покой успокаивающий; выразительно-чётко выделяется на этом звенящем морозом фоне – чёрными силуэтами – группа с Живаго за кучера и старым дряхлеющим Савраской, бредущим словно нехотя, – в горизонтально вытянутой, по дорожному пути, композиции. Подобный заснеженный лес, освещённый круглой, яркой луной, встанет перед глазами Живаго, когда он выйдет на резное крыльцо, интуитивно навсегда прощаясь с Варыкино и всей прошедшей здесь с любимой жизнью: «И молодой месяц предвестием разлуки, образом одиночества почти на уровне его лица горел перед ним». А через какое-то время – кинематографически вновь сменяемое – зимний светлый лес окажется, фрагментом, за спиной Лары, стоящей у чужих нарядных саночек со впряжённой в них крепкой лошадью, поодаль – вторым, чуть расплывшимся планом-намёком, – куда-то бредущий понурый Савраска. Вот и весь отъезд Лары… Но есть страдания Живаго. Полное отчаяние в его фигуре, уперевшейся локтями в стол, за которым вскоре родятся его лучшие стихи.