Выйдя из студии, я первым делом позвонил владельцу бара. Объяснив ему причину увольнения, я направился в винный магазин, рекомендованный Перри. Посоветовался с продавцом и купил бутылку «Брунелло» за сто пятьдесят долларов. Заплатил наличными. Продавец, очень довольный, похвалил мой выбор: «Тончайший вкус с яркими нотами розмарина и имбиря!» Я уже выходил из магазина с бутылкой в картонной коробке, а он все продолжал петь дифирамбы «Брунелло».
Потом я спустился в метро, вернулся домой, в Вашингтон-Хайтс, и выдохнул с огромным облегчением. Теперь я был в безопасности. После долгих месяцев работы я попал в яблочко. «Готт Норви» выделили Вивиане такой бюджет, что каждому из ассистентов она тут же повысила зарплату на шестьсот долларов. Теперь я мог не только оставить работу в баре (по крайней мере, на какое‐то время), но и расслабиться. Кроме того, креативный директор бренда так впечатлился моей идеей, что после совещания отвел меня в сторону и сказал, что хочет, чтобы я участвовал в отборе моделей. За каких‐то несколько часов я поверил в себя так, как не верил уже давно.
Перед тем как я вышел из студии, Перри вручила мне две пятидесятидолларовые купюры – одну от себя, другую от Трейвона – и велела купить бутылку вина в подарок Вивиане. В четверг вечером, перед началом Недели моды, она устраивала у себя эксклюзивную вечеринку. По укоренившейся в Нью-Йорке традиции, на этом мероприятии чествовали самых известных профессионалов закулисья: стилистов, фотографов, гримеров, парикмахеров и прочих.
Уже назавтра назначили кастинг для «Готт Норви»; вечером должен был приехать фургон с одеждой для съемки – нам с Трейвоном предстояло перенести ее в студию; в среду мы должны были снимать; и, наконец, в четверг в восемь вечера я должен был приехать в дом Вивианы в Верхнем Ист-Сайде с бутылкой «Брунелло» в руке и фальшивой улыбкой на лице. Я был готов к этой безумной неделе и не сомневался, что без сюрпризов не обойдется.
Впрочем, я совершенно не ожидал, что одним из этих сюрпризов окажется звонок мне на мобильный в четверть первого ночи с незнакомого номера, начинающегося на 617. «Шесть-один-семь», – прошептал я и схватил с комода телефон. Код Бостона.
– Алло!
Это мог быть кто угодно. Например, Вивиана – она сказала бы, что ее срочно вызвали в Бостон, и на кастинге для «Готт Норви» ее не будет. Или какой‐нибудь старик-пенсионер, который пытался дозвониться до дочери в Нью-Йорке, но ошибся номером из‐за плохого зрения, уже долгие годы не позволяющего даже газету почитать. Но нет, это была мама – мама, с которой я не говорил по телефону уже больше двух лет, мама, с которой у меня больше не было никакой связи за исключением все реже приходящих конвертов со ста долларами да этих бестолковых записок, в которых она сообщала, что молится о моем благополучии.
– Эзра, это я, – произнесла она, хотя могла бы и не уточнять: было предельно, кристально ясно, что это именно мама звонит мне ночью из Бостона со слезами в голосе.
– Привет, – только и смог выговорить я.
– Привет, – сказала она.
Можно было хоть до утра повторять «привет», но я знал, что она звонит, потому что что‐то случилось, а мама знала, что я это понимаю. У нее был мой номер телефона, но она давным-давно перестала звонить; не знаю даже почему (может, потому что я не отвечал? Или потому что отец запретил?), но я не сомневался: у нее срочные новости.
– Что‐то случилось, – сказал я. Это был не вопрос, а утверждение.
– Да, – подтвердила мама. – Тетя Сьюзи сегодня попала в аварию. На шоссе. Она возвращалась в Ньютон после отпуска на океане, но стоял такой туман, что ничего не было видно, и…
– Она жива?
– Да, – торопливо ответила мама. – Да, да. Но в очень плохом состоянии, Эзра. Она в больнице. Сильно разбилась.
Мы погрузились в молчание – не знаю даже, как долго оно длилось. Мама, наверное, снова плакала, а я думал о том, насколько же иссохли мои связи с близкими, если для того, чтобы мы снова заговорили, нужна трагедия, если для того, чтобы мать позвонила сыну, сын ответил, а потом оба умолкли, ожидая друг от друга следующего хода, нужно, чтобы кто‐то из близких попал в больницу. Я мог бы и сам сообразить, что рано или поздно что‐нибудь столкнет меня с удобного кресла независимости, одиночества и безответственности и снова погрузит в суровую реальность, в прошлое, о котором мне так хотелось забыть, в безудержную ярость по отношению к родителям и их гребаной общине.
– Эзра, ты как?
– Я… черт, это так неожиданно.
– Знаю.
– Ты сейчас в больнице?
– Да.
– Отец с тобой?
– Нет.
Мне хотелось спросить: а он‐то в курсе, что ты мне звонишь? В курсе, что ты не удержалась и сообщила мне о случившемся, едва он оставил тебя одну?