В 1923 году Ле Корбюзье включил в свою книгу «К архитектуре» изображение трубки – как образец простого функционального дизайна. Пять лет спустя Магритт откликнулся на незамутненный побочными мыслями рационализм Ле Корбюзье картиной «Вероломство образов». «Это не трубка». Но если не трубка, то что это тогда? «Картина», – отвечает нам картина Магритта; знак, отсылающий к объекту и запускающий работу памяти. Фраза
Первой характеристикой творчества Магритта был ужас – строившийся порой на том же жестком схематизме, что и немые фильмы, которые он так любил. Фильмом, оказавшим на Магритта наибольшее влияние, был пятисерийный «Фантомас» (1913–1914) Луи Фейада – фанатами этого фильма были также Аполлинер и Пикассо, не говоря уже о сюрреалистах, составлявших непосредственный круг общения Магритта. Фейадовские сыщики в котелках и костюмах, сосредоточенно следовавшие за неуязвимой черной тенью по гостиным, коридорам и крышам Парижа, произвели на художника неизгладимое впечатление; быть может, именно они стали впоследствии прообразом его лишенных всякой выразительности мужчин в деловых костюмах. Крайне стилизованный антураж фильмов Фейада (фронтально расставленная мебель и почти неподвижная камера) резко контрастировал с дикостью происходящего на экране; отголоски этого приема очевидны в том, с какой формальной серьезностью картины Магритта предъявляют свои парадоксы. Охотник с ружьем и патронташем опирается рукой о стену и с ужасом обнаруживает, что она проваливается (или оказывается втянутой) в кирпичную кладку. На носах самых обыкновенных ботинок прорастают реальные пальцы: что это – окаменение жизни или пробуждение к жизни кожевенного сырья? Подобные противоречия могут создавать зияющую пропасть эротического отчуждения, как на картине 1928 года «Влюбленные»: две безликие, однако похожие друг на друга, как брат и сестра, головы пытаются поцеловаться сквозь серую ткань, в которую они закутаны.
Сухая, фактографичная техника, которой постепенно овладевал Магритт, была начисто лишена «естественности» и живости; выходившие из-под его кисти предметы были настолько обыкновенными, как будто брал он их прямо со страниц разговорника: яблоко, гребень, облако, шляпа, клетка для птиц, улица с серыми домами где-нибудь в пригороде. Среди этих вещей не было ничего такого, с чем не сталкивался бы в обычной жизни в 1935 году самый обыкновенный бельгиец. Поэзия Магритта немыслима без банальности, на которой она строится и которую преодолевает. Без репортерского флера, без отрицания фантазии, заключенного в самой их стилистике, картины Магритта не были бы столь красноречивыми. А если бы его искусство руководствовалось лишь потребностью шокировать, оно оказалось бы не долговечнее других сюрреалистических однодневок. Однако его интересовали более глубокие вопросы, касающиеся самого языка и возможностей его переложения в визуальные образы. Магритту не давала покоя власть языка над всем, что он описывает. Когда (в работе «Словоупотребление», 1928) он обозначил две практически идентичные и совершенно аморфные кляксы словами «Зеркало» и «Женское тело», это была не просто шутка о нарциссизме – он показывал, насколько призрачными и несущественными являются знаки. На одной из его самых знаменитых картин, «Удел человеческий I», вид из окна загораживает мольберт с укрепленным на нем холстом. На холсте мы видим изображение этого самого вида. Картина полностью закрывает то, что видно из окна. Таким образом, игра между изображением и реальностью намекает на то, что реальный мир – не более чем умственная конструкция. Мы «знаем», что, если сдвинем мольберт, вид из окна будет ровно таким же, что и представленный на этой картине-в-картине, но, поскольку вся эта сцена замкнута в неподвижности и постоянстве представляющей ее картины, знать мы этого не можем. Это ощущение метания между изображением и предметом – один из истоков модернистской тревожности. Если можно показать, что какая-то часть мира является иррациональной, но при этом вполне ясной и складной, утверждает Магритт в этой работе, значит уверенным быть нельзя