Русская традиция не может с этим согласиться никоим образом. Достоевский здесь как раз и выступает самым верным сторонником русского православия. Но при этом он продолжает свой experimentum crucis. А что если поместить в душу человеческую «избыточное» количество грехов, грехов еще только помысленных, но не исполненных самим человеком (вот Ставрогин в «Бесах», что это такое, как не гениально провиденное Достоевским то греховное состояние человеческой природы, кое нынче понемногу принимает характер эпидемии), раздавить его этой тяжестью, что тогда будет? Есть ли надежда на спасение т а к о г о человека, остается что–либо в нем человеческого, будет ли с ним Бог? И что делать остальным людям, увидевшим
Невозможно после того, что показывает Достоевский, верить в человека, думать о его божественной природе. Подчас непонятно, чего же хочет писатель? Он последовательно развенчивает человека, показывает не просто его греховную природу, но испытывает исступленное желание углубиться чуть ли не до самого замысла господнего, вывернуть все наизнанку. Это даже не аналог желания Фомы «вложить персты в раны», но «расковырять» эти раны, добраться до инфернальной причины «болезненной» природы человека. Причем Достоевский очень любопытно обосновывал этот свой интерес к «подполью». Вот что осталось в его записях в процессе работы на романом «Подросток»: «Подполье, подполье,
Причина подполья – уничтожение веры в общие правила. «
Поразительное самооткровение! Ведь Гоголя, своего любимого Гоголя, которого он боготворил вслед за Пушкиным, он выставляет в виде подпольного героя?! Привирающего и фантазирующего («паясничающего») в завещании(!). «Нет ничего святого»… Здесь же Достоевский дает характеристику этой «силе русской», обозначив ее носителей как «мечтателей и подлецов». Ничего себе соединение! Мыслимо ли оно для европейской традиции? Какое тут у Достоевского саморазоблачение на грани, да и почти за гранью мыслимого. Развенчание кумиров, их ниспровержение, отказ им в самой малости быть причисленными к «цельному» и порядочному классу людей. Не поняв т а к о г о рода откровения, нельзя понять душу и суть русской литературы. Достоевский здесь особенно подходит, потому что у него как у всякого явления «на грани», «в подполье» все это выражается и острее и откровеннее.
Он сам видит в открытии такого героя свою «славу», потому что в этом и спрятана самая главная, самая беспощадная «правда». Конечно, Достоевский – мыслитель «разорванного» сознания, в нем вместились такие противоречия (антиномии), какие невозможно преодолеть усилиями только лишь художественного воображения. У Достоевского нам дан непосредственный процесс сознания, мыслительного состояния, бытия в
Он подвергает сомнению главное – божественный замысел о человеке. Ведь если подвержена анализу, то есть сомнению, сама человеческая природа, то понятно, что сомнению подвержен и сам замысел. Он прямо написал об этом в письме К. Д. Кавелину – «В Европе такой силы атеистических
Гуманизм Достоевского предстает перед нами как эксперимент на человеческой природе. Что же у Шолохова? Может показаться, что Шолохов также испытывает недоверие к человеку. Мало того, он показывает, какому испытанию подвергается человек в реальной жизни, в междуусобной борьбе; он почти по-достоевски подмечает особенности взгляда людей на то, что происходит с ними и с другими. Вот Шолохов несколько раз подчеркивает странное «любопытство», с которым его герои наблюдают за убийством людей, как из человека уходит жизнь, другими страшными ситуациями9
.