Читаем Шолохов. Незаконный полностью

Там сквернословят, произносят скабрезности, на виду у всех сморкаются, до полного остервенения пьют. Там бабы вытирают тарелки исподней юбкой и пахнут потом. Там у Гришки Мелехова «грязное тело» – чирьи, и автор не стесняется оскорбить этим своего персонажа. Там всё тот же Мелехов на ходу застёгивает ширинку, при этом разговаривая с бабой. Там Дарья слаба на передок и гуляет, пока не подцепит сифилис. Там дед Щукарь страдает поносом. Там Островнову снятся голые мужики, собирающие помидоры. Там правоверные коммунисты, забыв про работу, охотятся на котов. Там Лопахин посреди войны не в силах пропустить ни одной юбки. Там царит донское, казачье, русское раблезианство.

Всё это вещи, обычные в русской народной смеховой культуре, которая была чужда всякого ханжества.

Из русской смеховой культуры (а не только от Баркова) родились озорные стихи, поэмы, эпиграммы Пушкина, а затем и Лермонтова. Но с их уходом «барская» литература стала избегать подобных тем, табуируя низкую лексику.

Половину века русская классика пребывала в пуританстве.

С 80-х годов XIX века пошли иные поветрия, появились образцы эротической литературы, – но коснулись эти процессы в основном литераторов второго ряда. Разве что Лев Толстой нет-нет да заходил за всякие границы, затем снова возвращаясь в суровую свою сдержанность.

Серебряный век кардинально изменил ситуацию. Эротические, а то и порнографические мотивы возникают в прозе Брюсова, Чулкова, Арцыбашева, многих иных. Ещё более широко эти мотивы были представлены в декадентской поэзии. Но питали всё это совсем иные источники, нежели Пушкина. Литераторы Серебряного века апеллировали к античным или европейским образцам. Подобные сочинения были теперь словно бы тронуты тленом, чувством распада.

Случившаяся революция дала несколько художников, осмысленно сломавших «барский» канон: причём преступали они как через барское пуританство, так и через барскую, на европейский манер, порнографию.

В поэзии революционером подобного толка выступил безусловно Сергей Есенин, не только полноценно использовавший табуированную лексику, но запустивший в свои стихи живое, скоморошье, игровое народное начало. Проза работала с этим ещё активней: предельная откровенность, введение не просто грубых оборотов, но и в полном смысле слова нецензурной речи было характерно и для Серафимовича, и для Артёма Весёлого и даже для Фадеева.

Однако едва ли кто-то может сравниться в этом смысле с Шолоховым, давшим в своей прозе огромное количество картин и сцен, которых несколькими десятилетиями ранее и вообразить было б нельзя: причём не только в русской словесности, но во всей мировой.

Мемуаристы запомнили такой разговор, случившийся уже в 1960-е, когда советскую литературу снова затянули в пуританские одежды.

– Наша учительница, – поделился кто-то в присутствии Шолохова, – говорит, что Есенин устарел: грубый. Евтушенко – вот поэт. И ещё она говорит, что герои Шолохова шокируют читателей грубой речью.

Шолохов покачал головой.

– Не читателей, а классных дам, – сказал кто-то.

Писатель чуть сморщился, как от зубной боли, и снова ничего не сказал.

Количество купюр, когда у Шолохова вычищали всё казавшееся цензуре непристойным, было едва ли не большим в сравнении с купюрами политическими. Десятилетиями его героев оскопляли, чтоб они не позволяли себе браниться.

Какую-то часть купированных фраз и сцен он восстанавливал, о чём-то забывал – однако и сохранившиеся в его романах после всех исправлений образцы народной речи впечатляют богатством лексических форм.

На второй же странице «Тихого Дона» бабы хутора Татарского ругают бабку Григория Мелехова: «Ни жопы, ни пуза, одна страма».

Хохол Гетько домогается к своему знакомцу с одной и той же бестолковой шуткой: «Михей, чуешь? Ты якой станицы?» – «Мигулёвский». – «А що ж це ты такой хуёвский?»

Кучер Сашка в Ягодном, напившись, смеет шутить над старым барином: «Мы с тобой, ваше превосходительство, всем хороши, только вот носы у нас говённые! – Чем же? – любопытствовал пан, сизея от смеха и шевеля усами и подусниками. – Через водку! – отчеканивал Сашка, часто моргая…»

Казаки ругаются: «Завтра в уху ему нассы, а зараз помалкивай». «Шаровары вон на жопе не держатся… какая война?!» «Вас уговаривают, как блядей, а вы ухи развесили…»

Поют похабную песню: «Девушка красная, уху я варила. / Уху я, уху я, уху я варила… / Уху я, уху я, уху я варила, / Сваху я, сваху я, сваху я кормила…»

В другой раз – другую: «Баб найдём – тужить не будем, / А царю мудя полудим».

А как ругаются Пантелей Прокофьевич и соседская казачка?

«– Сука, сто чертов твоей матери! – повысил басок Пантелей Прокофьевич.

Но Анютка Озерова за словом в карман сроду не лазила.

– Чужбинник! Блядун старый! Воряга! Борону чужую украл!.. По жалмеркам бегаешь!.. – зачастила она сорочьим голосом.

– Вот я тебя кнутом, псюрня!.. Заткни зевало!

Но тут Анютка такое загнула, что даже Пантелей Прокофьевич, – человек, поживший и повидавший на своём веку, – зарозовел от смущения и сразу взмок потом».

Едва ли у Тургенева с Достоевским возможно было такое обнаружить.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих гениев
100 великих гениев

Существует много определений гениальности. Например, Ньютон полагал, что гениальность – это терпение мысли, сосредоточенной в известном направлении. Гёте считал, что отличительная черта гениальности – умение духа распознать, что ему на пользу. Кант говорил, что гениальность – это талант изобретения того, чему нельзя научиться. То есть гению дано открыть нечто неведомое. Автор книги Р.К. Баландин попытался дать свое определение гениальности и составить свой рассказ о наиболее прославленных гениях человечества.Принцип классификации в книге простой – персоналии располагаются по роду занятий (особо выделены универсальные гении). Автор рассматривает достижения великих созидателей, прежде всего, в сфере религии, философии, искусства, литературы и науки, то есть в тех областях духа, где наиболее полно проявились их творческие способности. Раздел «Неведомый гений» призван показать, как много замечательных творцов остаются безымянными и как мало нам известно о них.

Рудольф Константинович Баландин

Биографии и Мемуары
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное