— За что ж их любить — что не убили нас в Аэдирне? — огрызнулся сам Гаскон. — А впрочем, я их понимаю — если бы меня загнали в угол, я бы продолжал сражаться, пока меня не прирежут, как бездомную шавку… Я бы ни за что не сдался, и они не сдаются. Пока мы не добьем последнего эльфа, найдутся те, кто будет драться и резать от отчаяния каждого человека, что к ним приблизится. Со временем вымрут — останутся от них полузабытые названия точек в небе да кметские гулянья, хотя они — спорим? — и не знают, в честь чего танцуют и тащат девиц в кусты. Прости, это не разговор для праздника, — вдруг спохватился он. — Хотел отвлечь тебя, а сам хорош…
Она тихо пожала плечами, тоже зачарованная видом блестящей россыпи на небе. Мэва не помнила названий, но просто любовалась колдовским сиянием, а Гаскон говорил за двоих, смеялся и травил байки — с ним можно было молчать, доверчиво лежа бок о бок. И какое же было счастье, что давно прошли те времена, когда Мэва мучилась, в каждом возле себя ища предателя или нильфгаардского шпиона…
— Не стала бы я верить этому Ольгерду ни на грош — нет, даже будь я королевой, бегущей из своего дома, изгнанной захватчиком. Странный он человек — другой, есть в нем что-то… Как будто больное и опасное сразу, — размышляла Мэва — и не помнила, как они заговорили об этом. — И смех у него — как будто ножом по костям, я никогда такого не слышала.
— Говорят, он душу продал! — оживился Гаскон. — За бессмертие. Я спрашивал, а он хохочет только да головой качает — как будто не хочет рассказывать, где это такие сделки заключить можно. Я слышал, ему голову рубили, насквозь прокалывали, а Ольгерду — хоть бы что…
— Шут, — раздосадованно цыкнула Мэва: все Гаскону ребячество, хотя — она точно знала — он и о деле думать умел лучше многих других. — Крестьянские байки, да и только. Слышал бы ты, что про вас говорили — чего я там наслушалась… еще до войны… Черти в масках собачьих, а воют так, что кровь в жилах стынет…
— Мы-то так, для веселья, — со странной тоской ответил он. — А про Ольгерда — чистая правда! Откуда, думаешь, у него шрам? После таких не выживают, а он — вот, танцует, с девками обжимается… Только сердце у него каменное. Он сам так говорит.
Вспомнив страшный, крест-накрест, рубец на щеке Ольгерда, Мэва, как будто очнулась, провела рукой по своему лицу — в последнее время она забывала об отметине, уже вошедшей в легенды, воспетой бардами — а ведь эти льстецы ее всегда славили за красоту, так пусть теперь попробуют об этом сказать…
— Среди разбойников шрамами только хвастаются, — подсказал Гаскон, протянул руку, аккуратно скользнув по ее рубцу тыльной стороной ладони — прикосновение оказалось неожиданно приятно, и Мэва чуть прикрыла глаза. — Я только не слишком отличился, не солидно даже…
— Как у тебя все просто, — с тихой завистью сказала она. — А сердце… Демавенд когда-то сказал, что оно у меня ледяное — не каменное, правда, да большая ли разница… Я бы сказала, стальное.
— Помнишь уговор: ни слова неправды я тебе в жизни не скажу? — спросил Гаскон, хотя Мэва и не смогла бы вспомнить, когда брала с него это обещание, но кивнула на всякий случай. — А сама себе ты лжешь вполне успешно, Мэва. Сама-то ты веришь в это? Придумала, чтобы было легче жить, спряталась…
Разговор сворачивал на что-то слишком личное — на то, о чем Мэва не отваживалась беседовать даже сама с собой, мысленно.
— Почему мы говорим об этом, напомни? — перебила она.
— Не знаю, — честно заявил Гаскон. — Но я, как ты знаешь, упрямый, теперь мне страсть как интересно. И что, скажешь, никого никогда не любила? Мужа там, детей…
— Мужа, — протянула Мэва. — Ты ведь знаешь, как устраивают браки среди королевских отпрысков? Это законная работорговля — так мне всегда казалось. Моим предназначением было соединить два королевства в одно, а потом терпеливо улыбаться королю, раздвигать перед ним ноги и рожать детей — непременно здоровых. У моего мужа было столько любовниц, что я не успевала запоминать их имен — он сразу же приводил следующую хорошенькую девицу ко двору, а мне оставалось стискивать зубы и наблюдать… — Выпитое там, у костров, горячило и подталкивало на ночные откровения, и Мэва не смогла удержаться: никому она не смела говорить такое про покойного короля Регинальда — пусть и не горячо любимого, но все ж немного уважаемого народом. Гаскон глядел на нее задумчиво, и Мэва покачала головой, спохватившись: — Нет, нет, я вовсе не была несчастна, не была бедной молоденькой принцессой, терпящей супруга-тирана… И все же именно тогда я решила, что должна заковать сердце в броню понадежнее. Мне казалось, так будет проще править и судить. Ничего не чувствуя и никого не любя.
Гаскон слушал терпеливо и вежливо, ни единым словом не перебивая — наверное, никогда Мэва не говорила так много и охотно о себе, а не о чем-то отвлеченном.