— А вы? Будь вы на моем месте? — Он повернулся и встретился взглядом с умными круглыми глазами Скворцова.
— Вас понял, «Дракон», — глухо, без эмоций отозвался Поплавский.
Вот и Володька принадлежит к этим людям. И от этой мысли, более чем от спирта, огнем разлившегося по всему телу, ей стало славно и удобно здесь. И она всем существом прислушивалась к темнеющему за переборками катера вечеру, ожидая, что зазвучит голос Володьки. Ведь должен же он прийти к товарищам своим. Но голоса его она так и не услышала. Между тем Володька был здесь. Прошелся вдоль берега, хрустя по гальке начищенными до блеска сапогами, постоял в отдалении над водой и поднялся наверх.
— Помнишь, Кулик, что я тебе сказала уже однажды?.. Дурак ты! Вот и все. Храбрый, красивый парень, а дурак. Такая жалость.
— Я мячик вспомнила, — ответила она. — И Пассаж.
Он ответил за нее.
— Это ты, Курашев? — словно не видел его недавно, сказал он и устало улыбнулся. Он помолчал, разглядывая офицера, и добавил: — Твои товарищи летят туда же почти, куда ходил ты. Пятьсот десятый и пятьсот двадцать второй.
— Ты думаешь, я не понимаю? Я все понимаю. И даже что ты не хочешь показать мне свою вещь, — понимаю. Я уже давно живу иначе. Что учились мы вместе — ты забудь. Нигде и ничему я не учился. Портреты с картинками — это я могу. Библиотеку оформить могу. И все… Сначала думал — семья заела. Кормить их надо. А теперь — черта семья! У меня жинка все бы вытерпела, только бы я настоящим стал. Тебе жаль времени, что я отнял? — вдруг спросил он, оборвав себя.
Меньшенин смутно понимал, что он жесток сейчас, но и ему было тяжело, и он знал, что решается судьба человека. Он помолчал.
Волков остановился рядом с ним, пока не прошли офицеры и экипаж.
Потом Ольга сказала:
— Иди-ка помоги, Ольга. Смотреть уже нечего…
— Я напишу вам?
Словно боясь потерять это ощущение, жила она здесь день за днем в многоголосой семье комбайнера, черного, загорелого, рябого, неистребимо пахнущего соляркой, металлом и полем. Ему было что-то немногим более сорока. Был он не низок, не высок — дядька как дядька. Утром веселый, к вечеру серьезный и, в зависимости, видимо, от того, как прошел день, бывало даже злой. Звали его Александром, а его жену — Ритой. У них были дети — три девочки: старшая, пятнадцатилетняя Галка, такая же скуластая и глазастая, как отец; Ольга — беленькая, ужасно худая, некрасивая, с маленьким личиком, и третья, пятилетний крепыш, Лариска. Приглядевшись к детям, можно было понять всю жизнь этой пары — полуукраинки, полуавстрийки, крупной неяркой красавицы Риты и сухого, собранного, внутренне напряженного, с татарской дичинкой в глазах Сашки (так звали комбайнера все в деревне). Старшая дочь Галка родилась у них в молодости. И как всегда бывает с первенцами, ее сначала баловали, потом, когда родилась вторая — болезненная, капризная, неизвестно в кого шкодливая Ольга, — стало не до Галки. Так и проросла в ее красивых облагороженных женской природой отцовских глазах печаль и полуудивление, краешки бровей словно приподнялись да так и замерли.
Знала сестра, что хороша, что красавицей растет.
И было что-то еще в ее влечении сюда. И Ольга поймала себя на этом в операционной после операции.
Потом он проснулся уже окончательно. Было раннее утро. Он встал, налил себе из графина воды в тонкий стакан и выпил ее холодную, отдающую глубинным льдом и чистотой. Он думал, как быть: не мог он более здесь находиться и не хотел ни с кем говорить о том, чтобы разрешили уйти. Потом он надел пижаму и тихо вышел в коридор. На диване в конце коридора спала нянечка. Его палата была угловой. Он, не спуская глаз с дивана, пошел вдоль стены. Сначала была дверь в лабораторию, еще какая-то застекленная дверь, а потом лестница.
Ольга только кивнула ему, не найдя в себе силы что-нибудь сказать. Артемьев принял у нее плащ, сам сдал его, потом обнял ее одной рукой за плечи и повел к лестнице, и рука его была теплой и мягкой.
В машине сразу же как-то само собой установился тот деловой и непринужденный тон, который избавил всех от неловкости.
Время от времени в поле зрения за серым, почти осязаемым, как редкое полотно, туманом возникали неясные, чем-то шелестящие и звякающие инструментами фигуры в белом.
— Хорошо, — сказал Волков и вышел, на ходу застегивая замок кожаной куртки.
— Получил. Десять портретов с фотографий по двадцать два рубля за штуку, — усмехнулся он.
Климников сказал:
— Нель, а Нель, — позвала тетя Катя. — Вот я давно заметила, тебе нравится здесь бывать. А другие — схватят, что выписали, и едва не бегом. А другой берет краски, как кефир. Точно по пути зашел и на всякий случай. Отчего это?
— Михаил Иванович, закончились съемки. Я тут задержалась, уже страшно поздно, нет ни одной машины, и я не могу взять такси… Не пришлете ли за мной?
Отрывать Сережку нельзя отсюда. Нелька поняла это по-настоящему только на реке. Она решила про себя. Пусть — еще раз, еще один холст — потом или сама приеду сюда навсегда или заберу его. И он будет знать и любить город так же, как свое село.