«Давай, давай», твердил он себе. Сделал несколько шагов и остановился. Собрался силами и заставил себя пройти еще. Ветер упрямо бил в лицо, и он, обессилевший, останавливался от каждого его порыва, чтобы не упасть. Еще шаг, еще, и вот вода уже низко, едва закрывает колени. Но до берега еще идти и идти. «Давай, давай, давай», прохрипел он вслух, и от звука своего голоса собрался духом и пошел. На мелководье он не удержался и опустился на колени. До того он обессилел, что ему захотелось лечь, здесь, прямо в воду, но в голове пульсом билась одна только мысль – давай, давай, иди, не останавливайся. Он знал, что, если даст слабину, то останется здесь навсегда, и это понимание отнюдь не пугало, он был близок к тому, чтобы сдаться, но какой-то голос настойчиво повторял у самого его уха – иди, иди, иди. И он пошел. Собрал последние силы и двинулся вперед, опираясь на руки. Он полз на четвереньках, голова его повисла на окаменевшей, ничего не чувствующей шее, лицо волочилось по волнам, вода заливала в уши, в нос, в рот. В самом конце он остановился, потом дернулся вперед что было мочи, захрипел, последним рывком вытащил себя на берег и рухнул в песок.
Очнулся он от яркого света, упиравшегося в глаза широким белым лучом. Кроме света ничего не было видно. Где это я, удивился Антон Ильич? В следующую секунду он почувствовал, что кто-то щекочет его лицо, нос и уши. Смешно. Он хотел засмеяться, но не смог разомкнуть рта. Губы ему не повиновались и лежали тяжелые, металлические, чужие. На душе было весело, светло и смешно, и он, кажется, хохотал про себя, но губы не двигались и не пускали смех наружу. Опять кто-то касается его лица. Опять щекотно и смешно. Да кто же это? Почему он никого не видит? Послышался собачий лай. Α-a, я сплю, понял он. Надо проснуться и открыть глаза. Он хотел поднять веки, но они будто свинцом налились. Он попытался снова, но не смог. Белый свет обволакивал его всего и влек за собой сладостно и тягуче. Ну ладно, посплю еще, подумал Антон Ильич, оставил попытки разлепить свинцовые веки и поплыл куда-то за светом. Но тут оглушительно рявкнуло прямо у его уха. Он вздрогнул и открыл глаза.
Он лежал в песке у самой кромки воды, в глаза ему светило солнце. Две его собаки были здесь. Одна лизала его лицо, уперевшись когтистой лапой о его грудь, тыкалась мордой в шею и протяжно скулила, другая тявкала и бегала вокруг. Антон Ильич пошевелил руками и ногами, медленно поднялся и сел. Руки-ноги на месте, только тело ныло от боли. Он встал. Голова у него кружилась. Собаки радостно завиляли хвостами и запрыгали рядом, будто хотели поддержать его. Качаясь, он пошел к отелю.
Долго стоял он в душе под струей горячей воды и все не мог отогреться. Левая нога у него немела, пальцы сводило судорогой. Плечо пронизывала резкая боль, как будто в спину ударяли тысячи молний одновременно и эхом отдавались в шее и в затылке. Наконец тело его распарилось, раскраснелось и пошло горячими пятнами, и твердокаменный холод внутри стал понемногу таять и уходить.
Он и сам не заметил, когда и как в голове его как-то само собой возникло понимание того, как ему быть дальше. Откуда-то он знал, что выйдет из душа, достанет из шкафа бутылочку дешевой водки, которой он растирал Юлю, выпьет один глоток, потом оденется, возьмет спортивную сумку, положит в нее самое необходимое – смену белья, пару чистых рубашек, зубную щетку, документы и кошелек, вызовет такси и поедет в Ираклион, так, кажется, назывался город, о котором говорил ему Эвклид. И больше ему не придется ни завтракать здесь, ни спать в этой комнате, ни находиться в этом отеле. Откуда-то он знал, что ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо еще он не будет жить здесь. Он даже хотел собраться и уехать отсюда со всеми вещами – настолько был уверен, что не вернется больше сюда – но представил, как начнет укладывать вещи, и понял, что упаковаться полностью он не в состоянии, да и тащить с собой чемодан у него не было сил.
Заспанный служащий вышел на его оклик, с виноватым лицом поправляя на себе галстук и воротник рубашки, выслушал его просьбу, позвонил куда-то и сообщил, что такси прибудет через пятнадцать минут.
Тем временем Антон Ильич попросил у него ручку и листок бумаги – надо было оставить сообщение для Юли – сел к столику и стал писать.
«Юленька!..», – начал он.