Между тем, Рико снова склонился над чужими ногами – его определенно влекло к ним, он устраивался так, чтоб иметь возможность гладить по всей длине, запускать руки под эту треклятую футболку и сдерживаться изо всех сил, чтоб не начать собственнически мять чужие ягодицы каждый раз, как добирался до них. Он не отрывал губ от светлой кожи и тихо урчал, приникая то к одному месту, то к другому – и потихоньку словно подбирался ближе и ближе, доводя Ковальски до отчетливого, хоть и всеми силами подавляемого стона. Рико любил эти звуки – Ковальски почему-то казалось, что просить стыдно, неправильно, не должно, что это признак слабости, и он молчал, пока мог – пока Рико не заставлял его потерять ощущение реальности. Ученый вцеплялся ему в загривок, в волосы, в плечо, впивался короткими ногтями с такой силой, что оставлял характерные следы-полумесяцы и замучено, тихо выстанывал по звуку чужое имя. Осознавал он это, или нет, Рико не так уж волновало: наверняка ученый сам себя убедит, что ничего не соображает в эти минуты. Оно и к лучшему, может, и правда начнет так делать.
Доводить Ковальски до этого делирия, делать его таким же безумцем, каким был он сам – это было приятно. Это было похоже на взрыв, и взрывалось что-то внутри непоколебимо-апатичного другого человека, выпуская на волю то, что было ярче любого фейерверка. Это было победой. Безоговорочной. Это было хаосом. Разрушением всех устоев. Это было низвержением чужой вселенной и рождением новой. И ему это нравилось.
Пальцы хирурга с отнюдь не хирургической деликатностью вхолостую царапнули по полу, ладонь соскользнула, не удержав веса тела, и немедленно же ученый впился в плечо Рико, ощущая под подушечками пальцев рытвину старого шрама. У подрывника сбилось дыхание, но Ковальски, как ни был сейчас выведен из обычного равновесия, помнил о нем. С дрожью напряжения немного переместил руку, чтоб не впиваться ногтями туда, где было так чувствительно, чтоб не делать Рико больно, и тот благодарно ткнулся в него губами. О нем никто прежде не думал и не заботился так, как это делал Ковальски. Никто не брал во внимание такие мелочи, которые и сам Рико привык считать неважными. Он только в этих руках и узнал, как может быть хорошо, когда гладят, когда долго нежат, когда внимательны и когда о тебе думают, помнят что ты любишь, а что нет.
-Рррррррррррррико...
Голос у Ковальски сиплый, срывающийся, нормально выговаривать звуки он уже не может, и прорывается какой-то словно бы акцент – бог знает, быть может что и польский, чем черт не шутит.
-Ррррикопожалст...
Он торопит, будто боится, что Рико передумает или что раздразнит и уйдет. Бог весть какие еще глупости приходят в эту светлую голову. Ковальски зовет его, пытаясь удержать, потому что до сих пор подспудно боится. Действительно допускает, что Рико может его оставить. Как же. Ищи дурака. Не для того он так долго завоевывал чужое доверие, чтоб так по-глупому его лишиться. Хуже всего ведь не то, что лейтенант больше к себе не подпустит. Хуже всего – что он будет ждать, ждать, как побитая собака, потому что не умел чувствовать наполовину. Ждать, что к нему вернутся. Что он снова станет нужен. И думая об этом – не формулируя для себя все так сложно, но просто зная – Рико чувствовал боль, какая бывает в том месте, откуда вынут пулю.
Если бы он только мог сказать – как все говорят – простыми, понятными словами простые и понятные вещи. Сказать: “Я не отпущу тебя”, – и не отпускать. Чего уж проще.
-Рррррико... Родной мой, хороший...
Где-то под стыком ребер, в солнечном сплетении, в тугом комке мышц маленьким солнцем ворочается чувство счастья. Он родной. Он хороший. Его зовут по имени. Он это заслужил. Ковальски не оттолкнет его – умный и такой порой глупый Ковальски, который цепляется до кровавых синяков, потому что – ну да, ничего не поделаешь, он не трепетная мимоза и вполне в состоянии полсотни раз отжаться на пальцах...
Его кожа уже вся в темно-розовых пятнах, и Рико с удовольствием ставит новые и новые, сбивая, наконец, старую футболку – ученый давно забыл, что ее надо держать – властно разводя в стороны чужие острые колени и впиваясь ртом в чувствительное место с тыльной стороны – там, где оставила, наверное, уже не стираемые следы тактическая кобура.
Рико зализывает старые отметины, теряя голову: свободная от хватки, вторая нога лейтенанта беспокойно ерзает, подымаясь на мысок и снова опускаясь – Ковальски вряд ли понимает сейчас, что творит, зато Рико понимает отлично и наслаждается этим, твердо зная, что ему не сделают больно, не воспользуются его уязвимым положением.
Придерживая ученого за колени, так и норовящие снова сомкнуться, Рико лижет его, тихо и довольно мурлыча. Вкус Ковальски, запах Ковальски, то, как он звучит сейчас, как у него колотится сердце, как он дышит – все сливается в один поток, который можно буквально пить, пьянея и оставаясь все же трезвым.
Он лижет, чувствуя, как беспорядочно его спину когтят чужие пальцы, в безотчетном стремлении притянуть к себе ближе.