– Да я счас твой пирог сам сожру, слопаю. Мне на том-то свете спокойней будет, чем с тобой рядом мыкаться-ныкаться, по углам тыкаться. У тебя сроду горшки грязны, пол не мыт, половики не стираны, одежа не штопана. Давай сюды свой пирог, я его есть зачну, а последний кусок тебе в рот засуну, чтоб на тот свет вместе отправиться…
Да не такой баба ево была, чтоб спужаться. Пирог на стол кинула, а сама к соседкам подалась, убралась. Мол, ешь, травись, да со мной не рядись.
Миките деваться некуда: и хочется за реку, да стоишь на берегу. Съел бы пирог травленый назло бабе своей, да помирать страшно. Кричал «аминь», а головой в овин. Спрятал он тот пирог травленый, а сам на лавку лег и стонет, будто помирает.
К вечеру баба евойная заявилась, не запылилась, глядь, а пирога-то и нет. Микитка на лавке лежит, стонет, скулит, за пузо держится, глаз не откроет, на нее не взглянет, говорит:
– Приглось батюшку, исповедаться желаю перед смертью, к святым дарам приобщиться, душу очистить. Ты меня всю жизнь пилила, травила, до смерти доводила. Вот обо всем и скажу батюшке как есть. Пущай он всем о том поведает.
– Ладно, – баба ему отвечает, – я сейчас тебя сама исповедаю, причащу как есть, крест к губам приложу… – да как хватит Микиту промеж глаз скалкой, а сама приговаривает: – От всякой печали Бог избавляет. Наше лихо не лежит тихо: либо валится, либо катится, либо по плечам рассыпается. Сейчас я тебя от печали смертной вылечу, избавлю, зачнешь с радостью жить, не тужить!
Микитка от бабьего боя вскочил, с лавки спрыгнул, шапку в охапку – и давай Бог ноги, не разбирая дороги. Отбежал чуть, начал шапку на голову напяливать, да чего-то мешает. Пощупал, а там как раз пирог травленый лежит, куды он его сам и запрятал, заховал от бабьих глаз. Делать неча, коль пошла такая сеча. С дома сбежал, а беды не сбыл. Проклятый пирог за собой поволок, потащил. Заковылял вдоль по улочке по-за плетнем незаметненько, неприметненько; головой вертит, крутит, хоронится, глаза чужого боится, сомневается, стуку-постуку опасается.
Ни жив ни мертв добрался до домишки Саньки Стервы, под воротами затаился, молчком схоронился, слушает, не дышит. Тихо у Саньки в оградке, лишь медведь сопит, видать ево чует, носом воздух тянет. Размахнулся Микита и швырнул травленый пирог через оградку на середину двора, да и бегом-пешком обратно поскакал, одна нога другую обгоняет, земли не цепляет.
Добег до дому, а бабе на глаза показаться не смеет, испробовать скалки не желает, ее норов крутой знает. Забился на сеновал, затаился, как мышь в норке от кота, запрятался, сеном прикрылся, лежит. Только вдруг слышит, как с другого конца деревни, где Саньки Стервы домишко, рев начался. Даже и не рев, а стон больше. Догадался Микита, что медведь пирог ево слопал, а теперь мучится, стонет, помирает. Жуть взяла мужика, а с сеновала спускаться боязно, ни рукой, ни ногой шевельнуть не может.
Лежал так, лежал, и тут шаги… Словно крадется кто подле дома и ступает тяжело. И стон медвежий стих вовсе, а шаги все ближе и ближе. Луна как раз вылезла, деревню осветила синим светом, совсем Миките жутко стало. Выглянул он в щелку, а под сараем кто-то большой и темный ходит, бродит, ищет чего-то. Потом дверь скрипнула и по лестнице скрип пошел, того гляди, поломаются ступени от тяжести. Залезла громадина наверх и к Миките идет. Он глаза открыл, а то – медведь! Здоровущий! Больше Санькиного раза в два станет… И тут тот и говорит по-людски: «Ты зачем меня отравить хотел? Али я тебе зло какое сотворил? Коровенку вашу волки задрали, моей вины в том и нет вовсе. А ты мне отраву в пироге капустном подсунул. Эх ты, Микита, морда давно не бита…» Да как саданет ему лапой по загривку. И исчез.
Микиту в сене через два дня нашли. Слова вымолвить не может, трясется весь, и только мычит, да трекает чего-то: «М-м-м-м-м…» Так с тех пор в дурачках и ходил, пока его мертвым в лесу не нашли. А рядом корзина с ягодами, и они все подавлены. Может, и с медведем опять встренулся, кто знает.
И Санька Стерва с той ночи исчез с деревни вместе со своим медведем. Зато той же зимой объявился в наших краях медведь-шатун, двоих охотников задрал. Собрали облаву на него, да сыскать не смогли. И летом он такую скотобойню устроил – с десяток коров задрал. Ни один пастух коров пасти не соглашался. А как ягодная пора приспела, пошли девки чернику собирать, да на медведя того и напоролись. Бегут обратно, голосят по-дикому, корзинки, лукошки побросали, юбчонки позадирали. Хватились, а одной-то среди них и нет, Анькой звали. Мужики ружья похватали и в лес девку искать, однако ни живой, ни мертвой ее не сыскали. Только лента синяя на кусту висит, покачивается, из ее косы.