Я с облегчением выдохнула. К официальному Ленину нашего городка у меня не было никаких особенно личных чувств. Единственным отчетливым воспоминанием, связанным с этой фигурой, была память подростковых лет о том, как в двенадцатом часу ночи я мчусь домой с городкой дискотеки и Ильич укоризненно смотрит на меня с высоты, как бы намекая, что с такими, как я, коммунизма нам не построить. Но не за это же его взорвали…
– За что его так?
– А, черт его знает. Сначала говорили – из-за политики. Коммунисты возбухнули сразу, потом взяли этого парня, оказалось, вроде из-за любви. Типа девушка его бросила, он решил Ленина взорвать. Ну не идиот?
– Что, совсем ничего не осталось?
– Да нет, даже не уронил… Я же говорю, идиот! – пренебрежительно мотнул головой Виталик. – Кто так взрывает? Раскурочил памятник пониже спины и все. Коммунисты деньги теперь собирают на новый ленинский зад, чтобы не хуже прежнего.
Я засмеялась. Мне было немного жалко памятник, но фантасмагорическое очарование истории про влюбленного безумца, закладывающего взрывчатку под полы разлетающегося пальто чугунного Ильича, было сильнее жалости. Виталик засмеялся вместе со мной и вдруг сказал:
– А ты красивая…
– Да ну?.. – Это короткое кокетливое словечко само вылетело из меня между двумя смешками.
– Конечно, ты мне всегда нравилась. – Он посмотрел на меня требовательным мужским взглядом, я отвела глаза. Мы снова шли молча, но это было уже другое молчанье, плотно заполненное ожиданием. Я продолжала улыбаться. Виталик хмурился, отчаянно подыскивая слова, но не придумал ничего лучшего, как снова спросить:
– Может быть, тебя подвезти? – тут уже не было ни требовательности, ни претензий, чистая мольба. Я посмотрела на него еще раз. Теплый золотистый мальчик, смуглый, хороший, может быть даже нежный. И согласилась:
– Ну, подвези.
У него загорелись, глаза, зарделись кончики ушей. Он посадил меня на багажник, и мы поехали вдоль бескрайних желто-зеленых полей и холмов, упирающихся в светлое, выгоревшее небо. На горизонте вырастали трубы бывшего комбината. От влажной майки Виталика пахло свежим потом и каким-то стиральным порошком; когда я касалась его голым плечом, он чуть-чуть вздрагивал, словно от моего тела к его телу проскакивала искра, и его беспокойство постепенно передавалось мне.
Тихонько позвякивал велосипедный звонок и, когда я оглядывалась на убегающие назад поля, мне казалось, что по траве за нами стелется тень счастливой рыжей собаки.
Скрипнула дверь в коридоре, пройдясь по нервам противным высоким звуком, как будто и без того мало было поводов для раздражения. Почему-то в этом доме любой шум бил по мозгам, любая трещинка, щель, пятно бросались в глаза. В нем все время что-то хотелось исправить, улучшить, довести до скульптурной, музейной завершенности, немыслимой в жилище живых людей. Почему-то повседневная жизнь в этом желанном, выстраданном доме была мучительна. Я ведь этого хотела? Именно этого? Именно эти обои, шторы, натяжной потолок?.. Я ведь хотела всего этого. Но нет… не всего…
А тут еще Танька приперлась с утра без предупреждения, и не выгонишь – однокурсница, соседка по комнате в общежитии, почти родня. Пришлось смотреть, как она жует принесенные с собою трубочки со сгущенкой, слушать жалобы на мужа, детей, начальство и коллег, такие же бесконечные и тошнотворные, как сладкий и жирный крем, вылезающий в разломах надкусанных ею вафель. Иногда я подумывала о том, чтобы поискать работу и вырваться наконец из домашнего заточнения, но встречи с работающими подругами быстро расхолаживали это мимолетное желание, такими замордованными и уставшими они все без исключения выглядели.
Пятнадцать лет назад Танька была самой хорошенькой и озорной в нашей пятьсот шестой, не было никаких сомнений, что уж у нее-то все будет как надо. Когда-то я ей завидовала. Теперь утешала. Сочувствовала ее невзгодам искренне, но никак не могла избавиться от гаденького чувства благодарности высшим силам за то, что у меня не так, что я не такая… и от этого чувствовала себя скверно. «Спасибо тебе, Боже, что я не такой, как этот мытарь». Не хотелось думать, что Танька сама виновата в том, как сложилась ее жизнь, но избавиться от этой мысли тоже не получалось. От муторных и бесплодных разговоров сделалось тяжко и уныло, хотя с утра я была полна радостных предвкушений – Машка в школе, наконец свобода! Свобода! – и строила планы, а после Танькиного ухода маялась, не зная, чем себя занять. Полезла разбирать Машкины вещи, а там… Господи, за что мне это все?! За что?! Невыносимо.
Где-то на краю сознания мелькнула мысль, что это, наверное, Лекс вернулся, что выгляжу я ужасно, что нужно остановиться, но остановиться я уже не могла. В одной руке я держала Машкины джинсы, в другой – фантики от какой-то шоколадной дряни и деньги, несколько гривневых бумажек и одну пятигривневую, с приметным закрашенным уголком, которую вчера оставила в кармане куртки «на хлеб и молоко», а сегодня полдня не могла отыскать, коря себя за рассеянность и беспамятство.