Мы с твоей матерью, Питер, наблюдали в тот вечер, как стигматы поражают телепроповедников одного за другим. Начиналось все с папиллом Вараввы, но те гнойные выросты были много хуже скромных прыщей на моих щеках и шее. Большинство телепроповедников целиком превратились в папилломы, щупальца и полипы. Даже их глаза вздувались и наливались кровью. Затем в дело вступала проказа лжецов, нарывы взрывались гноем, а лица выворачивало наружу – как было со стигматами агрессора, только здесь нарыв напоминал воспаленный геморроидальный узел… затем процесс повторялся. Мы видели, как трижды вывернулось наружу лицо Джимми Сваггерта, пока не нашли в себе силы оторваться от экрана, после чего бросились в ванную, чтобы проблеваться.
Большинство этих телепроповедников снова на экране.
Впрочем, Питер, я опять ухожу в сторону, а ведь я обещал тебе объясниться, или хотя бы сделать попытку.
Только никакое это не объяснение, я излагаю голые факты.
Больнее всего было смотреть на детей. Обычно стигматы начинали проявляться в одиннадцать-двенадцать лет, иногда с началом полового созревания, хотя не у всех. Некоторых болезнь настигала раньше, иным удавалось дотянуть до девятнадцати.
Но стигматы не миновали никого.
И мы понимали, кто виноват. Мы, родители. Те, кому положено прививать своим чадам культуру и делиться с ними жизненной мудростью.
Иначе как родительским влиянием не объяснить расистскую крапчатость, саркому глупости и дюжину других разновидностей стигматов у детей.
Было больно не только смотреть на то, во что юных превращали стигматы, но и сознавать, о чем это говорит. Затем родились первые после пандемии дети – их стигматы были меньше, но они были и продолжали расти. Зараза проникла в наши гены, воздействуя на уровне плода.
И только ты оставался совершенством, Питер. Счастливым, здоровым и красивым годовалым малышом.
Помню тот чудесный июньский вечер, когда мы с твоей матерью нарядили тебя в яркие голубые ползунки и чепчик от вечерней прохлады и понесли в городской парк. Точнее, несла тебя мать, а я волочил коробку с твоими снимками, фотоальбомами и видеокассетами, снятыми до пандемии. Никакого официального объявления об очистительном ритуале не было, но молва о нем не утихала несколько дней, если не недель.
Помню, что официального оратора не было, да никто и не собирался толкать речи. Мы просто собрались вокруг кучи бревен и старой рухляди, пропитанной бензином, на парковке возле городского бассейна. Стояла тишина, только нервно лаяли собаки, притащенные с собой некоторыми родителями. Тишина, собачий лай и плач нескольких сотен младенцев.
Затем кто-то – не важно, кто именно, – выступил вперед и запалил костер. Старая женщина с полным набором стигматов на лице шагнула к огню и принялась опустошать коробку с фотографиями. Несколько мгновений ее силуэт одиноко возвышался на фоне костра, затем к ней присоединились мужчины из толпы, пока их жены держали детей на руках, и так, не вступая в диалог и не пытаясь придать своим действиям характер некой церемонии, мы избавились от наших коробок. Помню, что видеокассеты плавились, морщились и лопались пузырями, как некогда наши лица.
Опустошив коробки и рюкзаки, мы отступили назад, заслоняясь рукой от жара разгорающегося костра. Мы больше не видели города за нашими спинами, только пламя, огненные искры на фоне безлунного неба и уродливые, раскрасневшиеся лица соседей, друзей и сограждан.
Помню, каким возбуждением сверкали твои голубые глазки, Питер. Щечки раскраснелись, ты пытался улыбнуться, но разлитое в воздухе безумие делало робкой даже улыбку годовалого младенца.
Помню, каким ты был расслабленным и спокойным.
Мы с твоей матерью не обсуждали этого ни тогда, ни по сей день. Я взглянул на нее здоровым глазом, она посмотрела на меня, и наши новые лица уже не казались нам уродливыми и ненормальными.
Затем она протянула тебя мне.
Среди тех, кто приблизился к костру, преобладали мужчины, но попадались и женщины – матери-одиночки, вероятно, – а порой даже бабушки и дедушки. Рядом с костром некоторые младенцы начинали плакать.
Ты не плакал, Питер. Ты уткнулся лицом в мое плечо, закрыл глаза и сжал кулачки, словно если не смотреть, то кошмар рассеется.
Мы не стали медлить. Мужчина рядом со мной швырнул свой сверток в огонь в ту же секунду и тем же движением, что и я. Его малыш закричал, приземляясь в центр костра. Ты не издал ни звука, только как будто на миг завис над пламенем, словно размышляя, не взмыть ли ввысь вместе с огненными искрами, – и погрузился в ревущее пламя.
Все заняло не более десяти минут.
Потом мы с твоей матерью пошли домой, и, оглянувшись, я увидел у костра одних пожарных с помпой, следивших за пламенем. Помню, на обратном пути мы молчали. Помню, как влажно благоухали в тот вечер стриженые лужайки и политые сады.
Не в тот вечер, а неделей позже я впервые заметил граффити на стене у вокзала: «Подумать только, какие чудовища ходили бы по улицам, если бы лица людей были столь же несовершенны, сколь несовершенен их разум. Эрик Хоффер».