— Сам делаю. Коричневая — выварки лука, желтая — из березовых листьев, зеленая — из осоки иль конского щавеля. Вохра — из глины жирной, черная — из ореховой скорлупы. А еще жженая кость, настой гвоздики, ольховой коры и чебреца. Живые и голосистые! На масле натираю, а которые на яйце.
Он взял кисть, помял ее пальцами, готовясь писать, и снова отложил.
В застенчивых глазах его появилась умная сосредоточенность.
— Я так мыслю, что не в вапах суть. Худог душой должен писать, а не вапой.
Виктор посмотрел удивленно на Истому, потом перевел глаза на иконы, написанные им. Их было много, и разных: больших, церковных, выше человеческого роста, и домашних, маленьких. И были все эти святые и угодники не по-иконному живы, человечны, на всех ликах не святость полоумная, а мирская, звонкая радость.
— Вы большой художник, Истома! — искренне сказал летчик. — Это вот кто, что за святой?
— Святой целитель Пантелеймон, кроткий угодник божий, — откликнулся Истома, не отрываясь от доски.Он тоненькой, как игла, кистью выписывал волос в бороде Христа.
— Какой же это целитель кроткий? Не святой, а русский мужичок. Ему бы не ладан да молитвы, а чарочку винца да огурец соленый!
— Мужичище-деревенщина и есть, — улыбнулся тихо Истома. — Дрова нам из тайги привозит. Стоял перед глазами, сатана, когда я святого Пантелеймона писал. Ошибку я дал.
— Ошибка ли? А это, кажется, сам бог-господь Саваоф? Ишь какой! Морда красная, бородища пышная, а губы злые, жадные. На облаках сидит, а облака — словно мешки с мукой. Мельник, что ли? (Истома не отвечал, хитро посмеиваясь.) А это кто-то знакомый. Кто это?
— Николай Мирликийский, угодник и чудотворец.
— Шутите, Истома. Это не угодник, а негодник! Где-то я его видел. Постойте-ка!.. Плешивый, борода рыжая до глаз… Не борода, а собачья шерсть! А глаза-то какие подлые! Такой никого, кроме себя, не любит. Так… так… так… Сейчас припомню… Вспомнил! Вчера мы его на улицах и на толчке видели. За сидней кричал, против дырников. Призывал народ нас, мирских, бить. А ему самому бока наломали.
— Он и есть, Патрикей Душан. Холуй детинский, главный посадничий подглядчик и наушник.
— Чудесник вы, Истома! — засмеялся Косаговский. — Начальника ново-китежского гестапо святым сделали. А это что за красавица? — взял летчик в руки крошечную, со спичечный коробок, иконку.
Это было тончайшее, вдохновенное произведение. Милое девичье лицо, печальное, о чем-то умоляющее, несмело смотрело на Виктора. Голубая жилка на виске придавала лицу трогательную нежность.
— Великомученица Екатерина это, — ответил Истома и начал бурно краснеть.
— Это Анфиса, — с тихим удивлением и прорвавшейся радостью сказал Косаговский.
Рука его, державшая иконку, дрогнула. Он долго, словно не желая расставаться, ставил иконку на полочку и поднял глаза на Истому. Их взгляды встретились, и Виктор тоже стал медленно и густо краснеть. А когда отвели глаза, оба почувствовали, что узнали тайну друг друга, хранимую от окружающих.
— Настоящий и большой вы художник, Истома, — услышал свой голос Виктор как-то со стороны и смутился, вспомнив, что он уже говорил Истоме эти. слова. Поэтому поспешил добавить: — К нам, на Русь, надо вам выбираться.
Истома, отвернувшись, глядел через открытое окно на Ново-Китеж. Поповская изба стояла на взлобке, и город был весь перед глазами.
— Во сне я вижу Русь и на яву вижу, — грустно сказал юноша. — Зело омерзело мне здесь. Жизнь аки бы паутиной затянуло… Тишина безысходная. Плетутся годы, а света все нет. Столетние сумерки…
«Неспокойной души человек», — подумал любовно Виктор, но молчал, боясь нарушить мысли юноши. В раскрытое окно прилетели удары по футбольному мячу и крики ребят. Истома закрыл глаза и снова медленно раскрыл их, будто просыпаясь.
— Знаешь, о чем я думал? Где правду искать? Всюду правду терзают и мучают. У Степанушки Разина правда была, с нею мои пращуры сюда пришли. А где она теперь? Где? Попы говорят: у бога правда. Искал я ту правду. Молился, бил в половицы лбом, от молитв на лбу шишки были. Не нашел правды и у бога.
Истома встал и поднял с пола острый топор. Взявшись обеими руками за обух, начал осторожно стесывать с ясеневой доски ему одному заметные неровности.
— А теперь не знаю, — сказал он растерянно и опустил топор. — Теперь не знаю, что делать. То ли в монахи постричься, схиму принять, то ли на всех богов с топором идти?..
Он подошел к иконе Саваофа, положив топор на плечо.
— Вседержитель всемогущий и всемилостивый! Тыщи свечей тебе люди спалили, пуды ладана сожгли, ниц перед тобой падали, а ты протянул свою всемогущую руку в их защиту?
Саваоф, дородный, сытый, красномордый, смотрел на Истому в упор, сердито выкатив голубые глаза и крепко поставив босые ножищи на облака, похожие на мучные кули.