На другой день, в среду, чтобы не очутиться запертыми, поляки подожгли Замоскворечье и тем получили возможность не быть отрезанными от внешнего мира. «Жечь город, – говорит Маскевич, – поручено было 2000 немцев, при отряде пеших гусар наших, с двумя хоругвями конницы… мы зажгли в разных местах деревянную стену, построенную весьма красиво из смолистого дерева и теса: она скоро занялась и обрушилась… Пламя охватило дома и, раздуваемое жестоким ветром, гнало русских; а мы потихоньку подвигались за ним, беспрестанно усиливая огонь, и только вечером возвратились в крепость. Уже вся столица пылала; огонь был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день; а горевшие дома имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду, как его описывают. Мы были тогда безопасны: огонь охранял нас».
«В чрезвычайной тесноте людей происходило великое убийство, – рассказывает Жолкевский, – плач, крики женщин и детей представляли нечто, подобное дню Страшного суда; многие из них с женами и детьми сами бросались в огонь, и много было убитых и погоревших… Таким образом, столица Московская сгорела с великим кровопролитием и убийством, которые и оценить нельзя. Изобилен и богат был этот город, занимавший обширное пространство; бывавшие в чужих краях говорят, что ни Рим, ни Париж, ни Лиссабон величиной окружности своей не могут равняться сему городу».
В среду же поляки бились целый день с отрядом князя Димитрия Михайловича Пожарского на Лубянке, который дрался до тех пор, пока не пал, получив несколько ран, после чего был отвезен своими в Троице-Сергиеву лавру.
«В четверток, – рассказывает Маскевич, – мы снова принялись жечь город, коего третья часть осталась еще неприкосновенною: огонь не успел так скоро всего истребить. Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться. Итак, мы снова запалили ее… Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора».
На дворе стоял жестокий мороз, и несчастные москвичи, не погибшие от пламени и меча литовских и польских людей, принуждены были расположиться в поле.
В пятницу 22 марта к Москве подошел атаман Андрей Просовецкий, ведя с собой, как свидетельствуют поляки, 15 тысяч человек. Против него Гонсевский выслал пана Струся; он встретил Просовецкого, шедшего, по словам Маскевича, «гуляй-городом, то есть подвижною оградой из огромных саней, на коих стояли ворота с несколькими отверстиями для стреляния из самопалов. При каждых санях находилось по 10 стрельцов: они и сани двигали, и, останавливаясь, стреляли из-за них, как из-за каменной стены. Окружив войско со всех сторон, спереди, с тыла, с боков, эта ограда препятствовала нашим копейщикам добраться до русских». После незначительной стычки Струсь вернулся в Москву, а Просовецкий стал дожидаться подхода Ляпунова и остальных отрядов.
25 марта, в понедельник на Святой, все ополчение подошло к столице и расположилось у Симонова монастыря; оно считало в своих рядах, вместе с отрядами Трубецкого и Заруцкого, до 100 тысяч человек.
Затем начались бои под самой столицей, причем наши дрались, прикрываясь гуляй-городами, и к 1 апреля поляки были вогнаны в Кремль, Китай и Белый город. Русские же расположились: Ляпунов с рязанцами у Яузских ворот, а Заруцкий и Трубецкой с казачьими и бывшими воровскими войсками против Воронцова поля, разделяя Ляпунова от остальных дружин земского ополчения, ставших у ворот Покровских, Сретенских и Тверских.
6 апреля на рассвете русские заняли большую часть Белого города, оставив в руках поляков только несколько башен на его западной стене. Так как толщина и высота московских стен, за которыми очутились теперь поляки, не сулила успеха при приступе, то наши воеводы решили прибегнуть к полному обложению противника. Это удалось им исполнить только к июню; однако уже в апреле у поляков стал обнаруживаться недостаток продовольствия, о чем они писали под Смоленск: «Рыцарству на Москве теснота великая, сидят в Китае и Кремле в осаде, ворота все поотняты, пить, есть нечего».