Не случайно именно после кризиса 1834 года этот мотив вторгается в пушкинские стихи, планы, записки, размышления. Тема ухода, смерти в начале 30‐х годов незаметна; теперь же она обозначилась ясно. Очень важны в этой связи труды двух исследователей, посвященные, казалось бы, частным проблемам датировок.
В. А. Сайтанов точно установил время создания стихов «Пора, мой друг, пора!..». Знаменитое стихотворение (мы часто об этом забываем) было абсолютно неизвестно современникам и впервые вычленено из черновиков В. Е. Якушкиным в 1884 году. Современники не знали, зато сам Пушкин хорошо знал и запечатлел в стихах:
Как известно, в рукописи имеется план продолжения стихотворения, завершающийся словами: «О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть» (III, 941). В. А. Сайтанов определил, что это записано через несколько месяцев после «кризиса 1834 года»[125]
. Тому же исследователю принадлежит тонкий анализ стихов 1835 года, сочиненных по мотивам Р. Саути, где герой пророчествует себе и автору:Последняя фраза словно предваряет появление каменного гостя — Смерти…
И еще одно стихотворение-исповедь — «Не дай мне бог сойти с ума…». До последнего времени этот неистовый гимн воле и ненависть к цепи, решетке, сквозь которую «дразнить тебя придут», — эти стихи датировались началом 30‐х годов: ныне, после изысканий Я. Л. Левкович, оказалось — ноябрь 1835 года. На середине пути между летом 1834 и осенью 1836 года[126]
. Частный, как будто лишь для комментаторов важный нюанс приобретает особое звучание, страшное, трагическое. Стремясь соединить несоединимое, многое предчувствуя, Пушкин просит судьбу в 1835 году не дать сойти с ума…Итак, с лета 1834 года ситуация чревата гибелью. Это происходит совершенно независимо от каких-либо семейных неприятностей Пушкина: отношения с женой хорошие, добрые, рождаются дети, разве что долги растут, но это не более чем отягощающий фон событий.
Дело и не в Дантесе, хотя трагедия начинается по чисто случайному совпадению тогда, когда француз появляется в России. Упоминание в дневнике Пушкина (26 января 1834 года):
Не ревность, не Дантес, в конце концов, — и не царь. Пушкин не видел в Николае некоего «злого гения», а если бы видел, тогда все зло было бы, так сказать, персонифицировано и от него проще было бы уйти. Нет! Весь ужас ситуации был в том, что никто — ни царь, ни Бенкендорф, ни другие отнюдь не имели сознательной цели погубить поэта. Они делали все это в основном «непроизвольно», губили просто самим фактом своего социального существования. Николай I был бы, вероятно, искренне изумлен, даже возмущен, если бы мог представить силу гнева Пушкина по поводу вскрытия семейного письма: царь безусловно был убежден, что эта акция «отеческая», что «на отца не обижаются»…
Вопрос чести, проблема внутренней свободы становились главнейшими условиями существования. Без политической свободы жить «очень можно», без чести, достоинства нельзя дышать — «каторга не в пример лучше».
«И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха» (Александр Блок).
«Воздуха» не было ни во дворце, ни за его пределами.
Три вызова
Из воспоминаний и документов в разное время выявились важные обстоятельства, предшествующие дуэльной истории Пушкина, прежде они явно недооценивались.
В 1836 году Пушкин трижды вступал в столкновения, которые легко могли перейти в дуэль. Можно сказать, что во всех случаях он был «обиженной стороной», но явно стремящейся не погасить конфликт, а довести его до конца по всем правилам чести, выяснить, не было ли в мыслях собеседника чего-либо оскорбительного.
3 февраля 1836 года происходит объяснение с С. С. Хлюстиным, которому на другой день Пушкин посылает резкое письмо — фактически вызов. Повод столкновения — литературные нападки на Пушкина.
5 февраля пишется письмо князю Н. Г. Репнину-Волконскому по поводу его отзыва, касающегося стихотворения «На выздоровление Лукулла».
Наконец, объяснение с В. А. Соллогубом насчет его мнимой дерзости Н. Н. Пушкиной.