Пушкин узнает о перехвате своего письма в начале мая 1834 года; 10 мая записывает: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил»
(XII, 328).Пушкин занес далее в дневник гневные строки по поводу этой истории: «Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию. Но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Поэт подает в отставку, Жуковский пытается примирить стороны: трижды заставляет Пушкина переписать объяснительное письмо Бенкендорфу. Поэт снова не мог и упомянуть о постыдной перлюстрации семейных писем; чувствуя свою правоту, вынужден был извиняться «за легкомыслие». Впрочем, даже в самом вежливом, третьем послании, которое Жуковский счел достаточным для предъявления «наверх», Пушкин нашел возможность намекнуть на обиды и несправедливости: «Если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему
(царю. — Н. Э.)» (XV, 176, 177).Наиболее же откровенно Пушкин высказался в письме Жуковскому, написанному в тот же день 6 июля 1834 года: «Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо, да в чем?» (XV, 176)
Пушкин извинился, не чувствуя вины.
После ссоры
Поэта простили. Подобного унижения он не испытывал никогда. Прежде он писал, что «перемена жизни почти необходима», теперь она стала абсолютно необходимой, но столь же невозможной.
Эхо случившегося звучит в тех письмах, что Пушкин, оставшись в летнем Петербурге, регулярно пишет жене в Полотняный Завод. Одно за другим следуют признания: «На днях я чуть было беды не сделал: с тем чуть было не побранился… А долго на него сердиться не умею; хоть и он не прав»
(11 июля). Через три дня; «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах… главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма» (XV, 180).Еще прежде, до подачи в отставку, было не раз писано о распечатывателях писем: «Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?»