«Шии-суу!» – слышит Маша звук, похожий на птичий свист, не ушами, а телом, особенно правой ключицей, тем местом, где уже понемногу срастается кость, но от звука в ключице ей не больно, а сладко, словно кто-то ласково гладит; «шии-суу», – понимает Маша, – это звук, от которого боль проходит, главное теперь его не забыть. Надо мне тоже так научиться, прямо сейчас и попробовать, только где? – думает Маша и оглядывается по сторонам. Никого в коридоре нет, а в подсобке, где уборщицы хранят вёдра и тряпки, слегка приоткрыта дверь, поздно вечером уборщицы не работают, значит можно там спрятаться и потренироваться высвистывать: «шии-суу».
Час спустя Маша выходит из тёмной подсобки, она очень довольна собой, потому что свист получился практически сразу, и он действительно убирает боль. Может быть, даже лечит, по крайней мере, Маше сейчас кажется, что она совершенно здорова, только мешает дурацкий тяжёлый гипс. Интересно, – думает Маша, – а на других свист подействует? Надо попробовать.
Почти до рассвета, пока ноги держат, Маша бродит по коридорам хирургического отделения детской больницы и тихонько свистит. Она не узнает – врачи пациентам о своих делах не рассказывают – что эта ночь оказалась на редкость спокойной, все больные спали так крепко и сладко, что утром во время обхода их едва смогли разбудить. Но Маша и так, в общем, знает, что у неё получилось. Ну или чувствует. Да какая разница, как это называть.
Свист «шии-суу» Маша запомнит, конечно. Никому никогда не расскажет, как про такое рассказывать, какими словами, да и зачем? Но применять его будет часто, потому что боли в человеческом мире действительно слишком много, рано или поздно достанется всем.
Маше шестнадцать, она почти закончила школу, осталось сдать выпускные, и всё. Маша от этого не в восторге. Школу она не особо любит, но уже успела понять, что быть взрослой даже хуже, чем школьницей. Из возможного ей ничего особо не хочется – ни работать, ни замуж, ни куда-нибудь поступать. Хочется невозможного, – думает Маша, сидя на цветущем майском лугу, который начинается сразу за родительской дачей. – Чего-нибудь такого прекрасного, чего я сама заранее не представлю, не сочиню.
Маша ложится в траву и вдруг начинает плакать, чего с ней не было, кажется, лет с пяти. Ничего ужасного не случилось, никто её не обидел, Маше не страшно идти на работу, или поступать в институт. Просто очень жалко чего-то ей самой непонятного. Удивительной, чудесной, небывалой, невозможной судьбы.
Маша плачет и слышит – не ушами, а телом, почему-то особенно горлом долгий, певучий, одновременно высокий и низкий, переливчатый звук: «Шии-лэ». От этого звука Маше становится так хорошо, так безмятежно и сладко, что теперь она плачет уже от счастья. И повторяет вслух, то есть, поёт во весь голос, внезапно ставший сильным, глубоким, объёмным, одновременно высоким и низким, перламутровым, огненным – «Шии-лэ».
Маша сидит на цветущем майском лугу, плачет от счастья и поёт, повторяя за тайным, никому, кроме неё не слышным голосом: «Шии-лэ», – а потом уже просто знакомые песни и арии, всё подряд, что удаётся вспомнить, думает: «Господи, я же так раньше не пела, слух всегда был идеальный, а голос слабенький, даже в обязательном хоре при музыкалке только бормотала под нос. А теперь о-го-го как пою! Вот бы так и осталось! Вот бы не разучиться! Я на всё на свете согласна, если всю жизнь будет можно так петь!»
Маше двадцать, она студентка консерватории и солистка лучшей в мире, она сейчас совершенно в этом уверена, полуподпольной рок-группы (главное, чтобы никто из преподов не узнал). Маша идёт с репетиции, не то чтобы поздно, в половине одиннадцатого; обычно её провожают, но сегодня ребята задержались, хозяева точки попросили помочь перетаскивать аппаратуру, а Маша не захотела их ждать. Маша не боится ходить одна в темноте, она иногда просто так по ночам гуляет, чтобы подумать и для удовольствия, а тут до дома, если напрямую, дворами, максимум, двадцать минут.
Даже когда в узком проходе между домом и гаражами на её плечо ложится чья-то рука, Маша не пугается, ей первым делом приходит в голову, что это кто-то из группы решил её проводить и вот наконец-то догнал. Маша оборачивается, видит лицо незнакомца, не то чтобы страшное, скорей, никакое, широкое, одутловатое, белеющее в темноте, как непропечённый блин. Происходящее становится похоже на сон, потому что так наяву не бывает, это не моя жизнь, – думает Маша. – Темнота, незнакомец, нож – это кино какое-то глупое, я тут при чём.
Маше совсем не страшно, она только растеряна, выбита из колеи; но растеряться бывает даже хуже, чем испугаться, от страха хотя бы можно бежать и вопить. Не то чтобы это гарантировало спасение, но иногда всё-таки может помочь уцелеть. Всяко лучше, чем покорно стоять и молча слушать безумца, подробно объясняющего, почему ты прямо сейчас должна умереть.