Я не могу продолжать в таком духе. Я сейчас солгал. Я сказал именно то, что со злобой думал, вернее, старался думать, когда потом бывал раздражен на жену и непременно хотел доказать себе, что в тот вечер, на озере, я только смаковал откровенную линию ее одежды – только желал ее, как мимоходом желал сотню женщин14
. Так ли это? Отчего теперь, через все переходы моей памяти, тот вечер доходит до меня такою волною счастья? Откуда это волнение, которое овладевает мной, когда я припоминаю теперь малейшие мелочи той прогулки, цвет воды, отраженья кустов?15 Уж не вправду ли я полюбил ее в тот вечер – не свободной, глухой любовью, но все‐таки настоящей любовью? Я ничего не знаю. Помню только, что был слишком полон собой, слишком предубежден против истинной страсти, истинно возвышенной любви, чтобы оценить, освоб<од>ить новое для меня чувство, которое я испытал в тот вечер. Она стала моей невестой – и с первых же дней мне суждено было делать все, что может исковеркать не только прелесть легкого взаимного влеченья, но самую глубокую любовь. Мне суждено было поступить так, как стал бы поступать человек, захотевший во что бы то ни стало создать пример несчастнейшего брака – и доказать собственной судьбою своей, что нет такой дьявольской пытки, таких нечистоплотных и грубых деяний, которые были бы хуже брака. Будучи еще женихом, я дал прочесть ей свой дневник, из которого она могла узнать хоть немного мое прошедшее16. Он был написан в том отвратительном, пошлом, самодовольном стиле, в каком записывают большинство молодых людей свои любовные приключенья. В этом дневнике была правда, – но, кроме правды, еще нечто, та мерзкая откровенность, которая странным образом извращает правду. Я утверждаю, что не только сам я не был так гадок, как изображенье мое в этом дневнике – но что и все то, что казалось, любовные связи, в нем описанные, было на самом деле куда проще, естественнее, даже человечнее. Мне жаль, что дневник я тот сжег – а то бы он мог послужить сейчас отличным вещественным доказательств<ом> того,И вот наступил медовый месяц. Что тут скрывать – наша первая ночь была ужасно неудачна. Ведь нельзя так. Ведь она была совсем, совсем чистой девушкой. Я ни разу не поцеловал ее до этой ночи, я не окружил ее той нежностью, которая должна быть постепенной сияющей стезей, ведущей к любовному счастью. Повторяю, между нами не было слов, не было нежности. В эту ночь она ужасом, рыданьями ответила на мою страсть. Это невыносимо вспоминать. Я же к ней подходил, как к лукавому врагу, как к этой самой страшной, сладкой и слегка презренной силе, которою для меня являлась женщина. Я своей глупой и грубой теорие<й> осквернил эту ночь. Мудрено ли, что это было насилие, а не объятье, мудрено ли, что она с отвращеньем вырывалась из моих рук? Что‐то во мне, – тайное, нехорошее, – ей не простило этого. И через некоторое время20
произошла первая ссора. Она была измучена. Я измучил ее. Я спросил, почему она грустна – я видел в этой грусти униженье для себя, – моя мужская гордость была как‐то задета этой грустью. Я упрекнул ее в капризе. Она обиделась. Нас обоих охватило нелепое раздраженье… И потом ссоры участились, мое самолюбие было вечно воспалено – и эта грусть ее, эти приступы грусти, – ах, если бы я тогда понял, в чем дело…Вы думаете21
, что я убил ее пятого октября кривым дамасским кинжалом? Как бы не так… Нет, господа, я убил ее гораздо раньше, – я убивал ее постепенно, я не замечал, как убиваю. И теперь каждую ночь, каждую ночь она со своей удивительной улыбкой ленивым грациозным движеньем проходит через мой сон.