— Ещё не хватало, чтобы это нас касалось. И всё-таки, говоря об Америке, — ниже и чудовищней этой самой инфантильной и злобной цивилизации ничего не было в истории человечества. Всё, включая последние дни Римской империи, меркнет. Они себе уготовали действительный ад, но не для нас он… Ничего, Андрюша, приучайся жить в аду, тем более ад-то комический, хоть и пыжится. И умей жить в одиночестве. Да иначе здесь и нельзя.
— Насчёт одиночества я согласен. Но всё-таки где-то, на мой взгляд, ты не прав в отношении Америки. В том плане, что, по моему мнению, и она способна к кардинальным переменам к лучшему… По-твоему же, выходит какое-то жуткое предопределение. А где же свобода?.. Мы и не представляем себе, как всё в мире может перемениться, даже за короткий срок. Ты же всегда уходишь в крайности, хотя, конечно, и таким путём может открыться истина, но…
— Ну, надейся, надейся, если это тебя устраивает. Прости, я напрасно обвинил тебя в трусости. Я никому ничего не навязываю…
Так закончился их разговор на вершине горы, где некогда пировали и жгли свои костры индейцы, а сейчас продают кока-колу.
На следующий день вечером Лена решила устроить дома что-то вроде «неформального» стихийного поэтического чтения, как было когда-то в Москве. Собственно, приглашать было некого (Замарин и так был здесь), кроме одного молодого аспиранта, Нормана, а других действительно нельзя было звать — не в смысле знания русского языка, а в смысле души.
Норман же был удивительный: про него многие говорили, что он родился с русской душой. В первый раз ему это сказали, когда он мальчиком попал в эмигрантскую русскую семью. Он сам не понимал тогда своего влечения к русским, но, когда ему несколько раз в других эмигрантских семьях сказали то же самое, ему даже стало страшно… Что значит русская душа? И почему у него — не имеющего ни капли русской крови — русская душа? Разве душа — не только русская, может быть, она шире идеи национальной принадлежности? Может быть, она в каком-то смысле универсальна, космична и в то же время самобытная, особенная?
Россия и Советский Союз стали его настоящей страстью. Он несколько раз там бывал и ездил даже по деревням — ему казалось, что он вернулся на свою планету.
«Вечер» внешне был очень прост. В гостиной, рядом с кухней, за большим, каким-то крепким, внушительным столом расположились все «присутствующие»: всего четыре человека. Поэта ещё не выбрали. Андрей думал, что он должен быть из нашего века, и один из трёх самых центральных в нём (Блок, Хлебников, Есенин) — Блок, потому что создал свой космос, свой мир (в этом и отличие гения от таланта, скажем, Блока от Ахматовой). Русский Данте, в общем.
Хлебников — гениальный эзотерик, стоящий у истоков всей русской поэзии XX века. Есенин — понятно само собой. Ну ещё он бы где-то добавил Маяковского и Цветаеву — как сверхреволюционеров поэзии… Ну а остальных потом; их много, мощных и тончайших.
И вдруг, после быстрого ужина с водкой, начали читать — сразу и спонтанно. И поэт был выбран неожиданно и спонтанно, словно сам сошёл к ним, — Есенин. Стихи полились сами (читали, чаще наизусть, Замарин, Андрей и Лена), как из какого-то океана в душе. Начал Андрей:
За ним подхватила Лена, а затем чтение приобрело какой-то почти литургический характер:
Читали без всяких комментариев — внутреннее состояние, которое всё росло и росло, было самым лучшим комментарием. Словно уже не было ни этой комнаты, ни этого города, ни Америки. Словно они были опять в вечной России, которая победила пространство и время:
В конце концов это действо превратилось в мистерию, в которой уже было только откровение, а не слова. Есенин виделся по-новому, всё такой же, но в иной глубине. Может быть, разлука обостряет слух, понимание, само проникновение, ибо нельзя разлучаться с тем, с чем разлучился по воле судьбы. Каждое слово точно входило в сердце, как кровь, капля за каплей: