На следующий день мы останавливаемся в придорожном сэндвич-баре где-то в окрестностях Кантона. На сэндвичи с фрикадельками большая скидка, и в кафе полно народу, даже на улице выстроилась очередь. Я встаю в нее. И мне кажется, будто я всех здесь знаю, словно выросла в этом городке. Вот милая официантка, совсем молоденькая, с татуировкой-бабочкой на шее; а вот пузатый водитель грузовика, который стоит, поддев большим пальцем петлю ремня; вот медсестра-стажерка, на ее больничной униформе рисунок из плюшевых мишек; а вот тщедушная пожилая пара – они разглядывают меню, опираясь друг на друга. Вот он, простой народ, думаю я. Народ из маленького городка. Я знаю их, потому что когда-то была одной из них. Но кто я сейчас? Принадлежу ли я по-прежнему к этому народу? Вероятно, я узна
В распахнутую дверь закусочной вдруг врывается ветер, и небо оглашается ревом. Мы, деревенский народ, отворачиваемся от прилавка, наши волосы развеваются, а с водителя грузовика сдувает шляпу. На поле перед закусочной садится вертолет ВВС США. Я и забыла, что до выборов всего несколько дней, а мы находимся в колеблющемся штате[103]
, за который разгорелась самая ожесточенная предвыборная борьба. Мы таращимся на вертолет разинув рты. Но когда ветер стихает, как по команде поворачиваемся обратно, к нашим сэндвичам с фрикадельками за два доллара, автомату для смузи и полке с картофельными чипсами. Ведь у нас есть всего несколько минут на то, чтобы купить обед и вернуться на работу: в школу, в больницу, в дом престарелых, в похоронное бюро, в турне с липовыми скрипичными концертами. Время помечтать появится потом, когда работа будет закончена, дети лягут спать, а на город опустится тьма – непроницаемая, нарушаемая одним лишь зеленым сигналом светофора.Вечером в Кенте Композитор собирает нас на беседу перед представлением. Он снова очень встревожен тем, что мы так мало улыбаемся. «У некоторых зрителей в зале рак, ребята, – говорит он. – От ваших улыбок зависит все, это дело жизни и смерти, а вам улыбнуться жалко!» Мы же не улыбаемся, потому что нас годами учили концентрироваться на том, как музыка звучит, а не на том, как она выглядит; к тому же, если улыбаться с флейтой во рту или скрипкой под челюстью, звучание будет так себе. Улыбка не улучшает звук. Она не звучит. Она только мешает.
Но мы улыбаемся в ответ на его упреки и обещаем делать все, как он просит.
Обычно я с насмешкой реагирую на выговоры Композитора, и позже мы с Харриет потешаемся над ним в комнате отеля, где нас никто не услышит. Но здесь, в Кенте, что-то меняется. Здесь я вдруг вспоминаю о том, кто я такая на самом деле: девчонка из маленького городка, которая заставила одноклассников ей аплодировать, девчонка, когда-то верившая в то, что сумеет стать военным корреспондентом, потому что она смелая, хладнокровная и не боится описаться на сцене.
И когда мы выходим на сцену, я улыбаюсь. Как ненормальная. Самой фальшивой улыбкой из всех. И делаю это так неестественно, что ни один «хардкорный фанат» не поведется на этот обман. Композитор оборачивается, чтобы взглянуть на меня (в середине первой песни мы обычно обмениваемся улыбками), и в ужасе вздрагивает. На краткий миг, который запомнился мне навсегда, он перестает улыбаться, и страх в его глазах становится единственной его ярко выраженной эмоцией. Вскоре он снова напяливает сценическую гримасу и пытается больше не смотреть в мою сторону в течение концерта, но у него не получается. Иногда он все же украдкой бросает на меня взгляды, и каждый раз я улыбаюсь в ответ, но моя улыбка слишком широкая, слишком искусственная, слишком фальшивая. Я улыбаюсь как велоцираптор.