Полноценный сдвиг в отношениях между текстом и смыслом происходит много позже, после того как девочка уже успеет «поработать» с самыми разными дискурсивными реальностями, — в уже упомянутой сцене, где Колпаков пытается объяснить Тане, что именно ей следует искать. Поначалу он занимается не чем иным, как комментированием и толкованием священного текста. Правда, место Священного Писания занимает все та же старая газета, и он всего лишь пробует перевести с одного официального языка на другой и прояснить элементарные реалии 1920‐х годов. Но у сходящихся траекторий поиска — собственная логика, и как-то незаметно он умудряется вывести девочку за пределы автоматического говорения, заставив сделать самый первый шаг — осознать непрозрачность смыслов. Рассказывая о давно погибшем знакомом, пионерском горнисте, который когда-то фактически инициировал его самого в нынешний способ жизни, он произносит ключевую оттепельную фразу: горнист «удивительно умел сочетать в себе гражданское и человеческое». А затем, на секунду приглядевшись к девочке, спрашивает ее, понимает ли она, о чем идет речь. И Таня с привычной готовностью отвечает «да», следуя обычному поведенческому ритуалу: если взрослый говорит непонятные вещи, с ним следует соглашаться. Но дальше происходит чудо уже настоящее — она прислушивается к чему-то, что происходит у нее внутри, и говорит: «Вообще-то, нет». Дальнейшие несколько путаные попытки Колпакова объяснить, что именно он имел в виду, значения уже не имеют. Важны совсем другие вещи. Во-первых, Таня обнаруживает способность прислушиваться к «внутреннему голосу» и не стесняться его присутствия в себе[390]
. А во-вторых, Колпаков в какой-то момент напрямую замыкает друг на друге текст и эмоциональный месседж — через исполнение пионерских сигналов. Он пропевает команду (прямое обращение!) и тут же играет на трубе соответствующую музыкальную фразу. Это красиво, это доходчиво и нравится Тане просто потому, что она открывает для себя странную вещь: сказанное слово, даже вполне обычное, можно совместить с музыкой, которая звучит у тебя внутри. Значимы и инструменты: труба, а затем, уже на сборе, простенький пионерский горн — поскольку звучит здесь не дерево и не конский волос, а дыхание как таковое, оживляющее металл.Своеобразное ноу-хау этого фильма является очередной производной от все той же, много раз упомянутой выше идиллической модели работы со зрительским воображаемым. На протяжении всей картины зритель понимает больше, чем Таня. Абсолютно естественная игра двенадцатилетней Елены Прокловой дает ровно то, что и должна давать — для ощущения полной искренности «картинки». Авторы фильма не пытаются показать героиню умнее и тоньше, чем она может быть, — просто в силу того, что ей двенадцать лет. Ее понимание ситуации ограничено спектром мотиваций, вполне обычных для раннего подросткового возраста: первая влюбленность, попытки привлечь к себе внимание и т. д. Но ровно потому, что эмоции ее полностью естественны, зритель заглатывает наживку, и уже сама Таня Нечаева становится для него тем невольным, не отдающем себе отчета в происходящем проводником, с помощью которого зритель может выйти в сферу больших смыслов.
Воспитание оттепельных чувств
В 1964 году на советские экраны вышел фильм Марлена Хуциева «Мне двадцать лет», отцензурированная версия той самой «Заставы Ильича», которая до сих пор воспринимается едва ли не как главный оттепельный фильм, квинтэссенция соответствующих этических, антропологических и эстетических установок — и как свидетельство того резкого и недолгого прорыва в свободу, что имел место между серединой 1950‐х и концом 1960‐х годов. Свобода эта, конечно, была относительной и нисколько не отменяла привычного для советского кинематографа скрытого учебного плана, набора идеологических и поведенческих аттитюдов, которые зрителю надлежало усвоить в процессе просмотра. Главный пафос хуциевского фильма — постепенное рождение системы незыблемых ценностей из кажущегося многообразия и хаоса, которые сами по себе, во всей своей сложности и неоднозначности, хороши, насквозь пронизаны жизнеутверждающим романтическим пафосом «запутавшегося обилия» и — плоть от плоти «нашей», «единственно правильной» действительности. Конечно, в этой действительности есть место явлениям неоднозначным и даже принципиально неприемлемым, но они не делают погоды, поскольку исходная система координат задана правильно, и молодому поколению советских людей просто нужно как следует вслушаться в гул времени, чтобы почувствовать его неумолимую логику. Впрочем, при всей — очевидной — готовности принять сей оптимистический проект как данность, жесткое аффирмативное высказывание, оформляющее однозначный идеологический посыл, получает право быть произнесенным — причем без тени иронии, без тени сомнения — только в самом конце фильма, после того как к нему со всех сторон будут подведены как бы случайные и как бы не связанные между собой мотивирующие основания: