Пожара здесь не было, все зеленело. По крыше зимовья скакала белка. Тайга дышала, жила, стрекотала, рычала. Смерть сюда не добралась, не обожгла лес своим раскаленным дыханием. За нами наблюдала лесная мелочь – непуганая, любопытная. Через несколько дней звери привыкли, что я подкармливаю их, и без боязни прибегали по утрам: белки, бурундуки, полевки, хомяки, мелкие серые птички, названия которых я не знала. Те, кто жил возле зимовья и чей покой мы потревожили. С насиженного места они не ушли, идти на руки боялись, но шмыгали прямо под ногами по своим делам. Отец ворчал, что я прикармливаю грызунов, которые живут под избушкой и когда-нибудь прогрызут ее насквозь. Я возражала, что прогрызут они ее и без меня.
Отец был постоянно занят. Вставал на рассвете, умывался холодной водой, чтобы проснуться быстрее. В домике было тепло, но снаружи – зябко и сыро. Когда он открывал дверь, я видела туманную дымку над рекой – иногда ровную, иногда клочковатую, словно разорванное ветром облако. Я дремала, вполглаза наблюдая, как отец надевает сапоги, засаленную непромокаемую куртку и выходит из избушки. Снаружи раздавался плеск воды – он ставил неподалеку от берега сеть, чтобы снять после обеда, полную рыбы. Потом слышались скрипы и стук – он переворачивал, волочил и спускал на воду лодку, которая по ночам отдыхала вверх дном в кустах на берегу. Потом доносились удаляющиеся всплески весел – он отплывал подальше, чтобы забросить блесны. Мы с матерью спали еще пару часов, потом вставали, растапливали печку и пили чай на улице под навесом.
Отец каждый день менял место ловли. Делать это было необязательно, рыба шла непрерывно. Мне казалось, что ему просто нравилось ловить в разных местах. Отец закидывал две или три блесны и через минуту вытаскивал солидную рыбью тушу. К тому времени, как мы с матерью вставали, он уже приплывал с горой рыбы в лодке. Начиналась наша работа – выпотрошить, выбрать икру. Потрошеные и чищеные тушки вешали в коптильню, одну партию за другой. Потом быстро обедали, всегда рыбой – то ухой, то жареной, то копченой, чтобы не приедалось. После обеда отец снова уплывал, а мы оставались на заготовке.
Через день отец забирал готовую рыбу и икру и уезжал. Мы не спрашивали куда. Возвращался он с деньгами – копейки, потому что путина была обильная и из-за прошедшего пожара рыбачили все. Мать переживала. Но мы продолжали, как заведенные, вставать рано утром, ловить рыбу, разделывать ее на полусгнивших мостках, скидывать внутренности и жабры прямо в воду, икру – в ведро, потом полоскать рыбу в реке и кидать на мостки.
В наших ежедневных повторяющихся действиях была какая-то правильность, предопределенность. Так жили амурские аборигены, потом – переселенцы с запада и вот теперь – мы. Рыбы жили почти так же: раз в год они пускались в свое путешествие, чтобы продолжить жизнь или погибнуть от рук человека.
Однажды я увидела двух лососей в тихой воде у мостков. Они кружили у небольшой ямки в песке. Самка метала икру, самец выпускал молоки. Потом самец закопал ямку, и оба поплыли вниз по течению. Я провожала их взглядом, пока они не исчезли в темной воде.
Порой, когда руки и спина начинали гудеть, я мылась, стряхивала рыбьи кишки с одежды, обувалась и отправлялась глубже в тайгу. Слева от избушки была тропинка, скрытая мелкими елками и высокой травой. Я обнаружила ее случайно, когда в один из первых дней пошла по нужде. Тропка виляла между деревьями. Местами она вела в обход непроходимой чащобы – деревьев, травы, кустов и лиан, стоявших стеной метра в три. И никогда не заканчивалась. А я, погрузившись в свои мысли, иногда уходила очень далеко. Однажды, в особенно глухом и непролазном месте, в глубине сплетения веток, травы и корней кто-то шумно заворочался, зафырчал, и я с замершим сердцем остановилась и попятилась. А из чащи выбрался, ворча, молодой кабанчик с еще не сошедшими с боков поросячьими полосками. Он увидел меня и бросился наутек, повизгивая и разбрасывая землю задними копытами. Я присела на тропинку и, пока не успокоилась, говорила себе, что это поросенок, всего лишь поросенок.
Ночью, дождавшись, когда уснут родители, я выходила из избушки и тихо притворяла за собой дверь. Шла к мосткам и ложилась на них, свернувшись как ребенок в утробе. Закрывала глаза и воображала, что плаваю в теплом эфире, в щадящей пустоте, которая не ранит ни тело, ни душу.
Родители не трогали меня, не лезли с разговорами и сочувствием. Я ожидала, что они, простые люди, будут со всей толстокожестью меня воспитывать, но ошибалась. Они молчали, даже между собой беседовали реже, чем обычно.