В шкафу — почти пустом — вперемежку с грязным бельем валялось несколько писем: с напоминаниями, просьбами, требованиями вернуть баян, взятый в салоне проката. Раз Женя спросил старика:
— Почему ваш сын так долго не возвращал инструмент? Брал на три дня, а держал три месяца.
Когда Муравьев начинал говорить, у него мелко подергивалась левая щека, речь была какой-то булькающей:
— А чего тут почемукать? Сперва забыл вовремя сдать, потом спохватился — а там же за просрок деньги берут. А где их взять? Вот и не понес тогда. Когда деньги появились, жалко стало их отдавать. Так вот раз за разом и выходило. Очень все просто.
— Он хорошо играл?
— Не учился этому делу сроду, а мог любую песню изобразить. Мать его в былые времена все дергалась: музыке бы Толика обучать!
— Что же не обучали?
— На это же время надо было! А когда ей за мужиками бегать в таком случае?
— Вы плохо жили?
— А вам что? Жили как могли. Тольку родили — и то ладно. Не зря, если по газетам, жизнь прожили. Кто знал, что вот так выйдет?
— Это… для вас неожиданностью было?
— Чего?
— Ну, преступление. Убийство.
Старик хмыкнул:
— Тхе! Я ж его этому не учил!
— Конечно, наверное, вы его не подстрекали. Но… по-моему, родители всегда в какой-то степени ответственны за то, что происходит с их детьми.
Старик убрал со лба редкие, влажные перья волос:
— Родители ответственны? Тхе! Когда дите пешком под стол бегает — да. А если он жрет уже больше самого родителя? А денег в дом нести — не несет, хоть родители его всю жизнь вкалывали. Чего ж все на нас валить? Внимание ему? Нежность? Так он же не цветик лазоревый, что в банке на подоконнике стоит. Мужик рос! В жизни должен был приучаться сам за себя стоять. Там бы его теплой водой не поливали. Родители! Это все до поры до времени. Вот когда не давал я ему из пенсии на пропой, сколько раз думал: убьет он меня из-за червонца.
— Почему?
— А потому, что Тольке, как и матери его, сучке, все сразу в жизни надо было. Вынь да положь! Ни ждать путем, ни копить не хотели. Ни уменья, ни терпенья! А вот чтоб с неба на них пачка денег упала или на улице кошелек найти с тыщей — это да. Это по-ихнему. Оттого Толька нигде на работе и не мог ужиться, что сразу получку хотел получать. Оттого и сел тогда, в первый раз, что не мог дождаться, пока баба ему даст. Сам взял. А с работой… Разве что на свалке задержался на полгода, потому что там находил кое-что путное, продавал.
— Что, например?
— Тряпки, книжки, журналы… Сейчас же помешались все на старье. А раз ружье нашел с погнутым дулом.
— И сделал из него обрез? — догадался Женя.
— Ну.
— Давно?
— С год, наверное.
— Зачем? Грабить уже тогда собирался?
— Да нет. У нас тут бичары пристраивались жить, да чуть не пожгли все. Толька их турнуть хотел, да они его по морде — раз, еще раз, еще много, много раз. В милицию даже ходил! — Старик затхекал, издевательски косясь на Женю.
— И что? Помогли вам?
— Тхе! Кому это надо! Никто не пришел. Зато бичары про это узнали — снова Тольку валяли по двору. И тогда-то вот он обрезик и заделал. Сразу тихо стало! Так вот и надо в жизни — сам за себя стой, человек! Сам все бери, что можешь!
— Что можно… — тихо поправил Женя.
— А?
— Я говорю, что можно. Иногда ведь и нельзя…
— Это уж что-то сильно умно!
— Да нет, все как раз просто. Но мне теперь немного понятно, почему ваш сын стал преступником.
Старик казался очень удивленным:
— Так что ж ему делать-то было? Из магазина выперли, да еще и аванс зажали. Я свою пенсию соседке отдал, Сюлюковой, чтоб она мне продукты покупала и понемногу приносила. А то если Толька увидит что лишнее — сожрет. Она его и так подкармливала. Жалела. Надо теперь ей сказать, чтоб теперь вообще на день мне еды давала, не больше. — Он озабоченно почмокал губами и вдруг выкатил глаза: — Хотя… чего ж теперь-то! Толька ведь теперь уже не вернется?
— Не знаю, — буркнул Женя и отошел.
Больше он со стариком не разговаривал. Не мог и не хотел. Жене казалось, что отец ему еще больше враждебен, чем даже сын, совершивший преступление. Он испытал бы еще большее отвращение, если бы Муравьев-старший рассказал ему, как он промолчал в ответ на признание сына: «Я убил таксиста…»
— Вообще это не жизнь, а сплошное гадство! — пожаловался Генка Головко, откидываясь на спинку дивана — осторожно, потому что она еле-еле держалась на какой-то хилой подпорке.
Все в этой комнате было ненадежным. Косые стены и потолки — на них колыхались мохнатые паутинки. Разнокалиберные продавленные стулья, грязные цветочные горшки, из которых торчали засохшие стебли и смятые окурки… Эта комната чем-то напоминала Муравьеву его жилище, только здесь было слишком уж много вещей. На стенке зачем-то висел портрет бывшего мужа Лорки — хозяйки, — сфотографированного во весь рост. Верхний край снимка был обрезан прямо над головой, и от этого казалось: человек вот-вот наклонится, чтоб не давило сверху, ему тесно! И Толику здесь было тесно, душно. Все время хотелось еще и еще шире открыть форточку.