Когда люди говорят, что они в припадке бешенства не помнят того, что они делают, – это вздор, неправда. Я всё помнил и ни на секунду не переставал помнить. Чем сильнее я разводил сам в себе пары своего бешенства, тем ярче разгорался во мне свет сознания, при котором я не мог не видеть всего того, что я делал. Всякую секунду я знал, что я делаю. Не могу сказать, чтобы я знал вперед, что я буду делать, но в ту секунду, как я делал, даже, кажется, несколько вперед, я знал, что я делаю, как будто для того, чтоб возможно было раскаяться, чтоб я мог себе сказать, что я мог остановиться. Я знал, что я ударяю ниже ребер, и что кинжал войдет. В ту минуту, как я делал это, я знал, что я делаю нечто ужасное, такое, какого я никогда не делал и которое будет иметь ужасные последствия. Но сознание это мелькнуло как молния, и за сознанием тотчас же следовал поступок. И поступок сознавался с необычайной яркостью. Я слышал и помню мгновенное противодействие корсета и еще чего-то и потом погружение ножа в мягкое. Она схватилась руками за кинжал, обрезала их, но не удержала. Я долго потом, в тюрьме, после того как нравственный переворот совершился во мне, думал об этой минуте, вспоминал что мог, и соображал. Помню на мгновение, только на мгновение, предварявшее поступок, страшное сознание того, что я убиваю и убил женщину, беззащитную женщину, мою жену. Ужас этого сознания я помню и потому заключаю и даже вспоминаю смутно, что, воткнув кинжал, я тотчас же вытащил его, желая поправить сделанное и остановить. Я секунду стоял неподвижно, ожидая что будет, можно ли поправить. Она вскочила на ноги, вскрикнула:
– Няня! он убил меня![582]
Этот абзац, самый ужасный во всей драматической истории, имеет моральную цель: постоянное присутствие разумного сознания устанавливает виновность преступника, вспоминающего, что каждую секунду он знал, что делает, а потому мог раскаяться и остановиться. Таким образом, Толстой убежден, что если
Но что, если самосознающее «я» развращено и стало соучастником побуждений, которым должно противоборствовать? Уже в «Записках из Мертвого дома» повествователь Достоевского утверждает, что в сознании и расчете состоит величайшее зло. Худшие преступники в тюрьме и за ее пределами – садисты, любящие мучительство как таковое. Получаемое ими удовольствие, хотя и более осознанное, чем просто импульсивное, так же порабощает, как и любая другая страсть. Намек на это есть в ненависти Позднышева к жене в «Крейцеровой сонате», но Толстой предпочитает не развивать эту мысль. Самое глубокое и подробное исследование Достоевским этого уровня зла содержит глава, исключенная из романа «Бесы», содержащая исповедь Николая Ставрогина монаху Тихону.
Сердце тьмы в «Бесах»