2. С каждым новым томом «Философского наследия» будет всё яснее обозначаться ведущая роль в нем переводчика, поскольку оно на 9/10 посвящено пока иноязычным памятникам. В конечном счете редакция, научная и литературная, молчаливо и явно предъявив свои всегда высокие, всегда справедливые требования к переводчику (а все и любые требования к нему всегда обоснованны, никогда не излишни), оставляет ему понять и удовлетворить их. Он выступает полноправным и единственным заместителем возрождаемого им выдающегося, редкостного или гениального философского ума. Вступительная статья ответственного редактора останется так или иначе одной из работ в массе посвященной данному мыслителю литературы. Перевод единичен и заменим только лучшим переводом. Его создатель, недаром именуемый тоже автором, проходит по всем тайным, не сразу видимым ходам умолкнувшей мысли и один рассказывает об этом пути, заставляя поневоле верить себе.
На обложке и корешке крупными буквами стоит: «Аристотель. Сочинения». Ни в заглавии, ни в тексте книги нет ни одной греческой буквы. Русский читатель берет ее и сквозь обманчивую понятность родных слов пытается разобраться в сухом лаконичном тексте, поражавшем глубиной мысли многие десятки поколений. Перевод не интерпретация, и всё же интерпретация в нем имплицитно заложена. Абсурдно думать, что можно перевести мыслителя, не умея его истолковать. И если читатель не почувствует за русским словом уверенную руку мастера, вжившегося в мышление Аристотеля и со знанием дела раскрывающего греческий оригинал, чтение превратится в мучительное спотыкание о колючие осколки бессвязных посылок.
Научное и литературное лицо переводчика и принципы его работы должны быть читателю по крайней мере ясны. Иллюзиям гоголевского Пацюка, которому галушки обмакнувшись в сметану сами залетали в рот, поддавались иногда издатели и редакторы «Философского наследия», указывая имя переводчика где-то в глубине мелких примечаний. В последних томах положение исправлено. И всё-таки приемы работы и даже сама роль лица, указываемого после общего или ответственного редактора, остаются очень смутно обозначенными, при том что важность разговора о них явно ощущается. Так, в конце предисловия к жизнеописаниям философов Диогена Лаэрция стоят туманные, краткие и многозначные слова: «Ввиду трудности текстов этого [?] сочинения переводчику приходится иной раз [?] допускать не совсем обычные [?] слова и выражения, и в этом смысле перевод этот имеет в некоторой степени экспериментальный [!] характер». И больше об упомянутом «характере» – ничего. Если подобное говорится нашим старейшим философом и филологом А. Ф. Лосевым о работе блестящего знатока античности М. Л. Гаспарова, то сам собой напрашивается вывод: чем сильнее перевод, тем, видно, нужней обсуждать и понимать его природу. Сознавая интимную домашность, почвенную укорененность греческой мысли в ее родном языке, чувствуя слегка изломанную, пеструю и в то же время провинциальную, непритязательно свойскую манеру Диогена Лаэрция, Михаил Леонович Гаспаров тщательно и смело воспроизводит ее, поднимая простецкие, повседневные, иногда областные слои русского языка, чтобы внедрить в них своего подопечного. Отсюда между прочим и по-землячески звучащее
Когда в набранных петитом примечаниях к Канту, Гегелю, Аристотелю читаешь краткое редакторское уведомление, что те или иные, особенно старые переводы, раньше «изобиловали многочисленными ошибками», а потом были «подвергнуты значительной переработке», причем «многочисленные ошибки были исправлены» в плане «приближения русского текста к оригиналу», оно только настораживает внимательного читателя вместо того чтобы успокоить его. Обычно он хорошо знает, что ответственный перевод рождается из единого замысла о том, во что должно вылиться переводимое произведение, выкраивается из цельного полотна, начинается и кончается порукой переводчика за введение в кругозор нашей культуры данного мыслителя в его подлинном, не завышенном и не заниженном облике. Если «взятый за основу» перевод был действительно засоренной промахами аморфной массой, никакое «исправление ошибок» его не спасет и не следовало обременять им драгоценные страницы. Без внутреннего творческого настроя любой самый «приближенный к оригиналу» перевод останется злой пародией на исходный текст. А если перевод был подлинным, то, спрашивается, понимает ли редактор, говорящий об «исправлении многочисленных ошибок», что главное в нем – верность единого лица, выдержанный от первого до последнего слова стилевой ключ, не заметив которого, можно объявить ошибками лучшие переводческие находки? Не остались ли издатели при примитивном мнении о переводе как механическом перебрасывании костяшек с одной стороны доски на другую?