Сознают ли они, что все эти слова могут навсегда остаться в русском языке мертвенькими, причем никому не удастся придать им силу уличных, разговорных слов, и их вечно будут произносить с ученым приступом, как сейчас произносят «файвоклок», «кейф», «хунта», «кипсек», «пироскаф»? Разумеется, введение в газетный язык иностранных слов надо только приветствовать, так как это быстро расширяет лингвистический кругозор; но тем тщательнее надо отличать такой способ ознакомления с чужими языками от истинного заимствования; в первом нет элемента творчества.
Истинное же заимствование есть творчество.
Рассмотрим несколько примеров из этимологии, которую Алексей Федорович Лосев называет «областью чудесного», и трудно лучше определить науку, которая должна поднять завесу над тайнами словотворчества, этого самого народного из искусств.
Постойте, скажут мне, но ведь словотворчество обычно в числе искусств – поэзии, живописи, балета, – не называется? Не называется: но судите сами, есть ли для этого достаточное основание.
«Куражится» значит ведет себя спесиво, и притом с самодурством, задирается, бесится: «куражится» обычно «над кем-то», значит, подминает того под себя, за счет того нагоняет себе цену. Слово очень яркое и конкретное; в психологии, например, хорошо известен соответствующий тип поведения, гиперкомпенсация. Теперь оно употребляется значительно реже чем в прошлом веке, потому что самое явление исчезает из жизни общества с упрочением цивилизации, но всё-таки его можно встретить и в литературе, и в разговоре. И вот это слово из тех немногих, происхождение которых, по крайней мере на первом этапе, прослеживается легко. Это французское courage, испанское coraje от coeur, corazon «сердце», перешедшее из французского в английский courage, почти не изменив значения. Значение это, «смелость», «храбрость» (ср. чем-то сходный семасиологический переход в русском: «сердце – осерчал, рассердился»), исходно «наличие сердца», неожиданным образом очень далеко от значения русского слова, хотя бы потому что оно безусловно положительно, в русском же отрицательно. Как могло получиться, что к нам перешла форма слова, оставив за порогом содержание или, по крайней мере, до неузнаваемости переменив его? Ведь если даже тот или те, кто пустил на Руси это словечко (в эпоху Петра I), не знали словарного значения слова courage по причине, скажем, неграмотности, то именно поэтому они слышали это слово в контексте, ситуации, а ситуация была как раз такая, что человек, к которому относилось слово courage, «куражился» именно в смысле проявления своей искренней, французской или немецкой, смелости? Откуда, на какой основе новый смысл?
Мы не сможем разобрать это затруднение, не предположив, что русским народным умом был тогда сделан вдруг изящный и смелый прыжок, ход творческого характера, именно смелый, потому что мы по своему ежедневному опыту знаем, как боязно употреблять на людях слово, в значении которого не уверен. Тот русский не побоялся. Французская храбрость в каком-то частном случае увиделась ему простым задиристым самодурством, да еще и очень характерным, и он отныне связал этот образ с теми звуками. Тут перенято одно только звучание, звуковой образ, к тому же еще сразу обросший русским оформлением. Нормы и мораль современного газетного «заимствования» отвергли бы такое, окрестили неграмотностью, ошибкой, нелепостью, ненаучностью; но слово живет, как никогда не будет жить «вик-енд», хотя и ставший нам дозарезу нужным из-за введения двух выходных.