Мы хотим отгородиться от нищеты стертого слова. И кажется, что нужно заменить это слово как стершуюся монету, или удержать его на нужном месте в сетке значений, а может быть создать собственный язык: это мой язык, и он будет, должен хранить ту высоту и красоту, которую хочу хранить я. Почему это никогда не удается, почему персональные или групповые языки с тщательно охраняемым словарем не держатся задуманной высоты и строгости, снижаются до худосочности, которая оказывается еще хуже чем истертость обыденного словаря. История литературы движется по неширокой дороге между кладбищами искусственно выращенных языков и стилей. Они стареют иногда быстрее чем люди, их создавшие. Почему не удается отгородить свой язык от падшего общего? Может быть потому что нищета стершегося слова не зря так задевает нас, потому что это не чужая нищета, и не нищета слова, а наша нищета. Нищета в нас, если мы слышим слово нищим.
Большой писатель не удачнее оттачивает и успешнее патентует свое слово, а делает другое, может быть прямо противоположное. Он не присваивает себе слово, делая из него или из его обломков инструмент по своей надобности. Поэт не привязывает слово к месту в клетке значений, а отпускает его. Он допускает ему быть каким оно хочет, расхожим и истертым. Он роняет слово, и в этот момент оно на очень короткое время ничье. Оно уже не принадлежит первому попавшемуся расхожему смыслу и пока еще свободно от своего будущего смысла, пока еще просто звенит. Просто слово еще неясно что значит. Оно становится вдруг такой пустотой, которая собирает на себе растущее ожидание, может быть надежду. Если удержаться от дразнящего искушения снова тут же привязать его, если дать слову свободный размах, оно станет больше чем знаком.
«Помимо своих уже оформившихся элементов, – пишет Гумбольдт, – язык в своей гораздо более важной части состоит из подходов, дающих возможность продолжить работу духа и предначертывающих дли нее пути и образы… Поэтому в каждый момент и в любой период своего развития язык предлагает себя человеку – в отличие от всего уже познанного и продуманного им – как неисчерпаемая сокровищница, в которой дух всегда может открыть неведомое, чувство – всегда по-новому ощутить непрочувствованное. Так происходит всякий раз, когда язык перерабатывается поистине новой и великой индивидуальностью; и чтобы гореть воодушевлением в интеллектуальном порыве, человек
Высокое искусство не перекраивает, а восстанавливает язык тем, что дает слову вспыхнуть не новым значением, а своей словесностью, которая не знак и не информация и близка к многозначительному затаенному молчанию.
Информация не успокаивает и не наполняет. Примиряющая полнота чаще бывает у загадочных и прекрасных вещей, о которых нет информации. Информация никогда не наполняет, и в то же время несмотря на это почему-то теснит. Информация обычно достоверна. Высокое произведение искусства невероятно, не веришь своим глазам, что такое может быть. Эта невероятная данность тем не менее не теснит, а раздвигает простор нашего мира. Слово само по себе, не условный знак, тоже раздвигает простор. Оно не средство, не просто средство, не столько средство, сколько среда, в которой получают возможность существовать люди, несказанные существа. Что простор есть, в это так же не верится, это так же невероятно как совершенное создание искусства. Простор всё-таки есть, и он существует не по способу незанятой пустоты, а по способу существования таких вещей, которые раздвигают собой мир, не загромождают его.
Истрепанный и пустой обыденный язык, хлам из хлама, не