При Федорчуке жизнь в советской пенитенциарной системе стала много хуже: беспредел начальства остался, а вольности, на которые ранее это начальство смотрело сквозь пальцы, прекратились. Жизнь в тюрьмах и зонах стала еще более голодной, вокруг бараков натянули “локалки” – локальные зоны, и теперь нельзя было ходить из барака в барак: сиди в своем. Испуганное чисткой в рядах МВД тюремно-лагерное начальство рьяно наводило порядок, укрепляя и ужесточая режим содержания заключенных. Шла война с тюремными “авторитетами”, с “отрицаловом” – отрицательными элементами, и работникам ГУИТУ дали зеленый свет “прессовать” всех несознательных заключенных, добиваясь стопроцентной их записи в “повязочники”, то есть в лагерные активисты, содействовавшие администрации и носившие соответственные знаки отличия – красные повязки актива. “Черные” зоны, то есть зоны, жившие “по черному ходу” – воровским понятиям, – безжалостно разгонялись и репрессировались, поскольку Федорчук пообещал, что при нем зоны будут только “красные” – “ссученные”. В эту войну двух тюремных миров меня и угораздило попасть.
Жизнь в тюрьме сжата, оголена до предела: скрыть, какой ты на самом деле, невозможно – быстро раскусят. А в этапе жизнь сжата еще более: этап для тюрьмы – что тюрьма для воли.
Наш “тройник” быстро выстроился по тюремной парадигме в соответствии с принятой иерархией: вор Дато занял место “бати”, Матрос стал “смотрящим” или “положенцем” – блюстителем “понятий”, то есть отвечающим за соблюдение “черного хода” в купе, хотя смотреть было не за кем, а я, который по справедливости должен был занять место “мужика” – простого зэка, не “ссученного”, но и не блатного, неожиданно для себя был произведен в “двигающиеся”, то есть в “стремящиеся” к более высокой блатной масти, хотя – понятное дело – никуда я не стремился. Получилось это – как и все в моей жизни – самым непредсказуемым и случайным образом.
В первый вечер в этапе нам дали жидкий чай, а к нему гнилую хамсу и липкий “вторяк”. Я после лефортовских разносолов есть это не стал, мои попутчики поели хлеб и “подогрев” – “подогнанные” из других купе нам как сидящим “на спецу” карамельные конфеты, но к рыбе не притронулись.
Они подробно обсуждали Чистопольскую “крытку”, куда оба шли отбывать срокá, перебирая знакомых арестантов и сравнивая услышанное и пережитое, а также последние новости тюремной жизни. Особенно их занимал некто Петро Луганский, который “толкнул фуфло”, то есть не отдал карточный долг какому-то Аслану. Петро заплатил “куму” – начальнику по режиму – и спрятался сначала в лагерной больничке, а потом ушел на другую зону, но репутация “фуфлыжника” ушла вместе с ним. Судя по озабоченности моих новых товарищей, воровской мир решил понизить Петра Луганского – “авторитета” – в масти, и впереди его ждал не только репутационный риск, но и более серьезные неприятности.
– Петро “предъявил”, что у Аслана “стиры коцаные”, – рассказывал Володя Матрос. – Аслан по ходу “шпилевой”, конечно.
“Шпилевой” на блатном жаргоне – сильный игрок в карты, но не обязательно “кидала”, то есть шулер. А “коцаные стиры” – крапленые карточные колоды.
– “Коцаные” – играть не садись, – заключил Дато. – Сел – плати.
Матрос кивал, соглашаясь. Я слушал этот диалог, вспоминая лефортовские дебаты, сильно отличавшиеся, скажем так, тематикой, и думая, как странно меняется моя жизнь и что впереди.
Вдруг у решетки нашего купе началось интенсивное движение: конвоиры заглядывали буквально через две минуты на третью. Дато сказал нам быть настороже. Матрос согласился, что чего-то будет, и разговор стих. Мы ждали.
Скоро перед купе появился начальник конвоя – огромного роста старший лейтенант. Он выглядел как двухметровый боксер-тяжеловес, и от его большого мускулистого тела исходила волна спокойствия и уверенности самого сильного в данной экосистеме животного, у которого нет и не может быть соперников.
Больше всего меня удивило, что на ногах у него были резиновые шлепанцы, вроде тех, что берут в бассейн. Он пах водкой и горячей пищей, более сытной, чем гнилая хамса.
Мы слезли с коек и встали вдоль стены, опершись на нее раскрытыми ладонями, чтобы конвой видел, что у нас в руках ничего нет. Старлей разглядывал нас, удивленно прищурившись.
Затем посмотрел на большой конверт у себя в руках и ткнул пальцем в мою сторону:
– Радзинский!
– Олег Эдвардович, 11 июля 1958-го… – заученно начал я.
– Хорош, завязал, – оборвал меня старлей. Он еще раз посмотрел на конверт и покачал головой. – Ты, значит, бóрзый до хуя, Радзинский. А так не скажешь.
Бóрзый? Я? О чем он? Я ничего не понимал.
– Так, блядь, хлюпик, – продолжал начальник конвоя, справедливо оценивая мою незавидную физическую стать (особенно по сравнению с его собственной). – Хуй поймешь, откуда что берется.
Матрос скосил на меня глаза, спрашивая взглядом: “О чем “базар?” Я пожал плечами: мне было совершенно непонятно, про что речь.
– Гражданин начальник, – решил поинтересоваться я, – вы о чем? Какие ко мне претензии?