— Ах, чтоб у тебя повылазило, проклятый, — крикнула Феня. — Быть того не может, чтобы человека в полном соку расстреляли! Где это такое в самом деле видели!
— Иди, иди вон, дура, — безнадежно махнул рукой офицер.
Феня завязала яблоки в платок, и мы вышли. За дверью она расплакалась.
Я сказал ей:
— Не плачь, Феня. — Но она не унималась.
— Чего плачешь, дочка? — спросил старик с пилой на плече, в вышитой васильками рубахе. — Утри очи, выше нос!
— Офицер говорит, — плача повторила Феня, — расстреляют Дмитрия Ивановича, и точка. Где это видано, чтоб таких людей расстреливали?! Он мне никто, а жалко.
— Теперь власть такая, не поймешь что, — сказал старик. — Может, еще не расстреляют.
Мне не верилось, чтобы такая несправедливость могла произойти. Конечно, Дмитрий Иванович дезертировал, но расстреливать живого человека! Ведь если его расстреляют — старался я понять самую суть этих простых и вместе с тем непостижимых слов, — он не сможет жить, не сможет думать, его просто не будет. И что это значит: «просто не будет»? Небытие значительно загадочнее бытия. Иногда казалось, что во сне тоже небытие.
Мне было не по себе. Но обнаруживать этого не следовало, потому что Феня, немного утешенная человеком с пилой, снова заплакала.
Оказывается, папа знал о нашем путешествии.
— Я же тебе говорил, что не пустят… Офицеришка — болтун, молокосос, ни черта он не знает! По всему городу демонстрации в защиту гвардейцев. Не знаю, каким надо быть Сен-Жюстом, чтобы в такие дни требовать гильотину.
Отец оказался прав. Третьего октября гвардейцев оправдали. Феня ходила счастливая. Отец улыбался:
— Я же тебе говорил.
В тот год из-за февральских событий мы не уезжали в лес. Потом отступление на фронте. Жгли помещичьи усадьбы. Рассказывали о самосудах, о бандах.
Окончилось жаркое лето с грозами. Они особенно шумно и победно проносились над городом. Наступала египетская тьма, и потом головокружительно пахли в садах мокрые от дождя левкои.
По улицам ходили демонстрации. Мы с Феней отправлялись на Бессарабку в надежде что-нибудь купить. Привоз был жалкий. К деревенским теткам и бабкам за молоком и земляникой выстраивались очереди. Феня приторговывалась к лесной землянике, лежавшей на мохнатых листьях лопуха, платила листами керенок. Она носила с собой ножницы и отрезала от листа сколько полагалось денег. А пока она резала, торговка спрашивала, нет ли материи какой, блузочки. Говорила, что деньги теперь неверные, что университет надо кончать, чтобы рассчитываться.
На бульваре в жаркую пыль осыпали редкий сухой лист тополя. Я всегда удивлялся их стройности, и мне казалось, что маленькие аэропланы, изредка летавшие в те времена, не перелетят их вершины. Тополиные вершины далеко в небе играли с ветрами идущей к нам осени. Ветры рябили голубую воду Днепра, ветры приносили жаркую музыку медных оркестров. Она обещала, манила, что-то пыталась объяснить. Владимир Игнатьевич сказал:
— А раньше за нее отправляли в Сибирь.
Я догадывался, что это музыка необыкновенная.
День, выпавший из череды
Коля Боженко зашел ко мне рано поутру. С ним меня отпускали без взрослых.
Отец говорил:
— Коля серьезный молодой человек. Если не по годам, то по внешнему виду.
Коля был моим верным защитником, а я при нем постоянным советником, вроде первого министра, и охотно подчинялся его затеям.
Наши дороги летом обычно начинались от мороженщика — старичка, который торговал своим волшебным товаром недалеко от нашего дома в конце каштанового бульвара. Перед ним стоял голубой сундучок на колесах, а сидел он на голубой скамеечке. Раньше в его ледяном сундучке стояли четыре банки из блестящего белого металла с разным мороженым, о каком только можно было мечтать. И обычное сливочное, белое или слегка кремовое, и крем-брюле густого темно-коричневого цвета шоколадок, и ореховое, и мороженое с цукатами — венец всех мороженых.
Но теперь, увы, у мороженщика был только один сорт — из сока, подозрительно напоминавшего клюкву. Покупателей по нынешним временам было немного, и мороженщик, надвинув очки, читал забрызганную тенями листвы каштанов газету.
Я любил смотреть, как старичок торжественно снимал запотевшую от холода крышку банки, из глубины длинной деревянной ложкой зачерпывал мороженое, придавая порции всегда одинаковую форму шарика, и осторожно опускал его на картонное блюдечко. Потом из деревянной коробочки он с изяществом и вежливостью доставал деревянную плоскую щепочку и все это вручал нетерпеливому покупателю.
Мы взяли два шарика, два блюдечка, две щепочки и отправились на скамейку под старый высокий каштан, под которым было особенно приятно понемногу есть мороженое, разговаривать о том о сем и смотреть на прохожих.
— Ты можешь сегодня запоздать? Тебя не хватятся?
— Нет, — сказал я осторожно. Для Коли у меня всегда было время.
— Пойдем до Арсенала. Мать просила. Ей про батю надо узнать, нет ли чего о нем.
Я представил, как далеко нам идти, и обрадовался.