— Представляете, — говорила одна, — когда у нашего душки квартального, такой с усищами, добродушный, отобрали шашку и пистолет, он заплакал!
Владимир Игнатьевич, присутствующий при разговоре, спросил, видела ли дама плачущую змею.
— А разве они плачут? — спросила дама.
— Градоначальник заявил, что он снимает с себя всякую ответственность в случае беспорядков: без полиции он как без рук.
— Какой ужас! — сказала другая дама. — А народная милиция — два студента с ружьями и красными бантами.
— Слышали? На базаре сражались торговки с босяками. «Ах! — говорят. — Если нет городового, то вам, босякам, можно воровать? А на черта нам городовые, мы сами вам покажем не хуже городовых». И показали! — с восхищением говорит дама.
— Вот это и значит — народ взял власть в свои руки? — спрашивает присяжный поверенный, занятый малопонятным для меня делом. — Все это удивительно добродушно, бестолково. Но что же будут делать чиновники? Что же будут делать управляющие всем на свете? Нет, это так не кончится.
— Вы знаете, почему это так не кончится?
— Нет.
— Тогда я вам объясню, — говорит Владимир Игнатьевич. — Землю они могут дать мужичку? Нет. Вот и плохо. Хлеб могут дать? Чего нет, того уж не дашь. Совсем нехорошо. Ну, а войну как-нибудь прихлопнуть могут? Ни в коем случае! Ну вот видите, Временное правительство ничего существенного не может.
— Что же оно сможет?
— Поживем — увидим, — говорит отец. — А нам надо работать. Ведь хотя и нет больше Николая, а дрова городу все равно нужны.
По поводу всеобщей победной музыки, которая началась сразу после февраля, Владимир Игнатьевич сердито сказал:
— Солдат, он еще скажет. Он скажет, что ему наплевать на победу, от которой ему меньше толка, чем от козла молока.
Разговоры затягивались допоздна. Дамы щебетали, мужчины курили дым плавал над чайными чашками. Потом Феня, ошеломленная ходом политической жизни, мыла в полоскательнице чайную посуду, а я ей помогал.
Трубы войны между тем трубили все громче. Американские солдаты, в феврале вступившие в войну, свежие и сытые, плыли через океан.
Отец внимательно читает большие, как парус, страницы «Киевской мысли». Статью Короленко он читает Владимиру Игнатьевичу вслух:
— «Если бы теперь немецкое знамя развернулось над нашей землей, то всюду рядом с ним развернулось бы мрачное знамя реставрации… Задача ближайшего дня — отразить нашествие, оградить Родину и ее свободу… Мы вошли в войну рабами, но к концу ее приходим свободными».
— Выходит, Короленко тоже за войну, — печально говорит Владимир Игнатьевич.
Я тоже стоял всецело за войну до победного конца. В наших каштановых войнах все тоже стремились к победе. Я мечтал о победе русского оружия.
Началось лето. Поспели первые каштаны. Мы в последний раз в тот год играли в каштановую войну.
А между тем в июне 1917 года на жарком и безмолвном рассвете на реках и речках, опушках лесов, в пушистой осоке болот началось наступление Юго-Западного фронта на западе Украины и Белоруссии, в Бессарабии, жестокое и постылое для солдат, тянувшихся домой получать землю. Тысячи и тысячи солдат погибли в эти жаркие месяцы лета. А в начале осени началось отступление, под дождями, в распутицу, в дорожной грязи, при зареве нескончаемых пожаров.
В это лето Феня вырезала мне кресты из золотой бумаги. Я ходил воинственный, как драчливый петух.
— Что за кресты? Глупости! Ты уже достаточно взрослый, — сердился отец. — Отвратительная бумажная мишура.
Нет, я не понимал отца, я восхищался музыкой военных оркестров. Мы ходили с Феней слушать их в сад над Днепром.
Осенью из поездки на Юго-Западный фронт вернулся Владимир Игнатьевич, помрачневший и похудевший.
— Приходи, дружок, — сказал он мне, — познакомлю с пани Катериной; привез с фронта. Такие дела.
Пани Катерине, маленькой, белокурой и черноглазой, было года четыре.
Пани Катерина плохо понимала по-русски и говорила по-польски. Никто, кроме Владимира Игнатьевича, не умел с ней разговаривать. Она жила на Карпатах с матерью. Они возвращались от родных в прифронтовой полосе, и шквал отступления захлестнул их на дороге. Они потеряли друг друга. Девочку подобрал Владимир Игнатьевич.
Он не раз, когда я стал старше, рассказывал мне о том вечере, и я все в нем вижу. И осеннюю ненастную ночь, и бедную хату в стороне от дороги, и низкую деревянную кровать, покрытую лоскутным одеялом. Подле нее на табурете теплится свечка в походном фонаре; от ее света вблизи все золотистое, почти сказочное, и в нем мокрая, грязная и плачущая пани Катерина. Все остальное в комнате отступило в ночь, в рембрандтовские тени. Хозяин, старый человек, стоит тут же с глиняной небольшой макитрой и тряпкой. Он собирается мыть пани Катерину. А в другом углу хаты на дощатом столе, при другой свече, вестовой разложил докторский ужин. Есть в этой картине с глубокими золотистыми тенями что-то древнее, библейское. Какая-то вечная тоска и печаль о великой бессмысленности страданий человеческих, о тщетности, как тысячи лет назад, найти счастье для людей на полях войны.