Разговоры отпечатывались в памяти, как на ленте магнитофона. И много позже вдруг начинали звучать и проигрывались, как только внешне едва заметный толчок возвращал им жизнь. «Боги жаждут», когда я их читал, включили подробности этого далекого вечера.
Отец подходил к окну (он не играл в карты), отодвигал штору и смотрел в ночь. За окном шуршал дождь. Теперь снаряды рвались в другом районе.
Я лежал в мягкой чаше из двух кресел. Передо мной проходил минувший день.
За карточным столом в свете свечи шныряли фантастические тени, взбирались на потолок, — тени голов, бород, рук, игральных карт.
Удивительно было проснуться под утро на чужих креслах среди чужих людей. За окном по-прежнему, то тише, то громче, замолкая и начиная сначала, вдалеке громыхали орудия.
— Воды еще нет, господа, рекомендую полотенце и немного одеколона. Освежает превосходно.
Феня принесла чай. Гости занялись пустым чаем и снова картами.
Я вспомнил о Коле, о солдате, о девушке, давшей мне самую вкусную картофелину, о рабочих, отправлявшихся к Кловскому спуску, о нашей поездке через реку.
Отец сидел за карточным столом. Бородка его была всклокочена, лицо помято. Ночь он не спал, а сейчас любезно разговаривал с хозяином квартиры.
— Право, не знаю, что вам ответить, — говорил отец рассеянно. — Вы спрашиваете, как я ко всему этому отношусь? Скажу вам положа руку на сердце: я еще не уяснил, я еще никак не отношусь. А вообще-то я живу больше среди берез и сосен. Возвращения к людям не приносят мне радости. Ну да, в том смысле, что мне тяжело смотреть на жалкую, скудную и темную жизнь многих и многих. Я знаю, как помочь березам, и не знаю, как помочь человеку. Если угодно, это унизительно…
Вскоре мы простились с гостеприимным юрисконсультом и вернулись к себе, на шестой этаж.
Небо в алмазах
Телефон работал.
Отец позвонил Владимиру Игнатьевичу и спросил:
— Какая в городе власть?
Владимир Игнатьевич ответил что-то вроде:
— Неведомо.
— Ну приходи, — попросил отец. — Врачи ходят при любых обстоятельствах и в любое время. У нас тут почти фронт. Снаряд угодил в фонарь лестницы. Мы отсиживались у юрисконсульта во втором этаже. Разговоры нуднейшие, ночь бессонная и препротивная… Ну, конечно, из-за Сашки. Он у нас бродяга, блудный сын и таинственный граф Монте-Кристо.
— Папа, я не блудный сын.
— Этот вопрос мы бы выяснили, если бы ты знал святое писание.
Вечером электричества не было. Зажгли тихую, уютную керосиновую лампу. Зашел Владимир Игнатьевич. И начался разговор, ясный только отцу и его другу. Не было газет, и все было непонятно. А вскоре все стало понятно, потому что с темнотой заявился к Фене и к нам Дмитрий Иванович. Мне он подмигнул незаметно, как доброму знакомому, с которым вдвоем они знают то, чего не знают другие, и на вопрос отца сказал немного грустно:
— Победить-то победили, да, наверно, придется уходить и все достанется Украинской Раде… Ну, да ненадолго.
— Позвольте, а как в Петрограде? — спросил Владимир Игнатьевич.
— В Петрограде победила власть Советов, — сказал Дмитрий Иванович. — И это самое твердое сейчас в нашей жизни.
Тогда я снова услышал эти слова.
— Да, — сказал Владимир Игнатьевич, — вот и кончилось все февральское и начинается нечто неведомое. Будем думать — хорошее. Вы Ленина когда-нибудь видели, слышали? Я, кажется, видел.
— Никогда, — сказал Дмитрий Иванович. — Но надеюсь… Чего это ребята света не дают? — Он выглянул на черную ветреную улицу — по стеклу ползли струйки дождя — и снова сел к столу. — Такие дела, товарищи, — сказал он. — Вот как я себе все представляю. Если обойдется без большой войны — а видимо, обойдется, — жизнь должна стать совсем другой, лучше.
Дмитрий Иванович как-то особенно смотрел в огонь керосиновой лампы. Лицо его вдруг стало таким, каким я его до этого не видел. Он ерошил немного отросшие волосы всеми пятью пальцами и потряхивал, улыбаясь, головой, чуть прищуривая глаза, так, словно хотел сказать — «как, черт побери, все хорошо будет». Он весь был переполнен этим чувством «хорошести», благодарности кому-то и чему-то. Вероятно, это чувство и было счастьем, которое невольно от него передавалось другим. И Феня хлопотала неизвестно почему счастливая, раскрасневшаяся. Владимир Игнатьевич оживился, шутил, а отец был полон невысказанных, не очень ясных, но тоже очень хороших мыслей. Они так и светились в его глазах.
— Я думаю так, — похлопывая по книгам на отцовском письменном столе, говорил Дмитрий Иванович. — Сейчас у нас, конечно, нищета и голодуха кромешные. Но ведь если взять от нетрудовых элементов то, что лежит у них в банках и в чулках, — тогда ведь на это можно годок-другой неплохо прожить, не так ли? А за этот годок-другой человек на себя начнет работать. А знаете, что это такое — весь народ на себя? Это ведь силища! Тут такое будет — глазом не охватить. И Россия ведь страна не бедная. Чего только в ней нет, только приложи руки.