Я понимаю, что надо бежать в аптеку. Сбегаю с лестницы, натягивая дорогой пальтецо с вытертым зимним воротником, почти ничего не видя и не понимая. И чувствую, что в грудь кто-то положил мне осколок льда и все внутри понемногу замерзает, становится чугунным.
Щель лестницы, темнота, и в узкие, длинные, как в церкви, окна сквозь пыль смотрит белесая муть.
С трудом толкаю примерзшую парадную дверь. Ветер, холод, снег бросаются навстречу.
И вдруг среди сугробов у протоптанной в снегу дорожки меня окликает Коля Боженко.
— Я до тебя. А ты куда?
— В аптеку. У папы сыпной. — Я тревожно жду, что скажет на это мой друг.
— Ну! — говорит Коля. — Может, еще и ничего, поправится. Пошли до аптеки.
У меня немного оттаивает лед в груди оттого, что рядом друг, но власть его не так уж сильна, и, пока мы бежим, у меня снова внутри все леденеет.
На улице пурга, ветер рвет сырой, тяжело лежащий на деревьях снег.
В аптеке за окнами плыла чернота и только на витрине чуть поблескивали стеклянные шары.
Коля грохнул кулаком в дверь (электрический звонок молчал), потом нетерпеливо стукнул валенком. Дверь заплакала и задребезжала.
За витриной поползла звездочка. Открыл человек с коптилкой в руке, в грязно-белом халате поверх шубы, в облезшей котиковой шапке.
— Вот, — сказал Коля и положил рецепт на прилавок.
При свете коптилки запылало красное дерево стен с бесчисленными ящичками. Рядом рекламы: «Покупайте крем Альбадерма», «От расстройства памяти муриацетин Александер», «От кашля пастила Понселе».
А от сыпного тифа?
Аптекарь пожал плечами; прочитал рецепт и сказал:
— Не знаю, что делать, дети. Одно есть — другого нет, и так везде и во всем… Ваш доктор пишет, будто мирное время… Посидите, мальчики. Он пишет: «Цито».
За стеклянной дверью зажглась другая коптилка.
— Чего он сказал? Сито? — спросил Боженко. — Если нужно сито, можно тут близко сбегать… Ты не дрейфь. У нашей дворничихи был тиф, так у нее косы отросли в кулак толщиной, ей-богу; такая стала здоровущая, колода!
— Я не дрейфлю.
— Ты же мне по делу нужен, посоветоваться…
Я не услышал и не понял, о чем говорит мой друг, потому что снова увидел нашу столовую и как там было, когда я уходил.
— Не гляди, как малахольный, — сказал Коля. — Вся страна переживает… Хочешь, дам раза?
— А иди ты!..
Вышел аптекарь с белой коробочкой:
— Вот вам, дети. Платите ваши миллионы.
— Прощай, — говорит Коля у моего дома простуженным голосом. — Дело у меня такое: собираюсь в Красную Армию. Матери от меня пользы никакой, лишний рот. Учиться — не учусь, а воевать могу.
— А возьмут?
— Возьмут, думаю…
— А меня?
— Тебя? Не… Ты сильно маленький… Да и батьку ты, что, бросишь?
Мне хочется сказать: не уходи, не оставляй меня одного, но я протягиваю руку.
— Счастливо, — говорю я хмуро.
— Отец чтоб поправился… Ты к моим забегай, может, им что нужно.
— Забегу.
Мы пожимаем руки, и Коля уходит в темноту.
В столовой в беспамятстве лежит отец. Феня кладет ему на лоб пузырь со льдом.
Я приношу лед со двора и потом очень тихо сижу в моей с Феней комнате или на кухне.
Иногда отец говорит в беспамятстве.
— Не уезжай, посиди со мной… — говорит отец моей матери. Так мягко, так ласково. Я никогда не уехал бы, если бы со мной так говорили. Может быть, отец не просил ее об этом раньше, и она уехала. Я стараюсь понять, и вспоминаются красивые ее золотистые волосы в вечернем вокзальном свете, и запах духов, и пестрые ее платья, в которых она была такая красивая. В эти дни она приходит ко мне издалека.
В школу мне нельзя.
Даже когда я готовлю уроки, все путается; одни и те же мысли об отце проходят сквозь меня, как холодный солнечный луч.
В один из этих дней, когда Феня ушла на кухню, я осторожно проскользнул в столовую. Отец не видел меня.
— Вот в эти ямки положите, — едва слышно говорил он кому-то.
Я смотрел на желтое, исхудавшее лицо. Оно было такое, как будто отец задумался и уснул. Может быть, он сажал лес?
В ту ночь я в первый раз думал о смерти. Не о своей. Я еще был бессмертным. О смерти отца. Он утрачивал свое бессмертие, а ведь недавно я был убежден, что и отец бессмертен.
Высоко на белой подушке в тени лежит голова отца. Феня, пригорюнившись у печки, что-то шьет. Медленно шагает маятник…
Отец борется со смертью… И мне кажется, что все вокруг борется со смертью. Сегодня я понимаю, что борьба жизни и смерти происходила тогда на огромных просторах страны: «Кто кого?», «Чья возьмет?»
…Приезжает каждый день Владимир Игнатьевич.
— Как поживаешь, дружок?
Он стряхивает снег с бекеши, вытирает усы, бороду, смотрит смущенно. Каждый день он чуть-чуть изменяет эту фразу. Мне не нравится его ласковая жалость. Только Феня на меня кричит, как прежде.
Отец спит на диване. Я слышу ночью, как он шевелится.
Иногда я ухожу из дому и долго шагаю один по улицам.
Зима, снег, гуляет ветер. «Кто кого?», «Чья возьмет?».
В один из этих дней, когда мы утром ели с Феней на кухне, тихонько задребезжал звонок.
Я отворил и ахнул.
— Анна Васильевна, серденько мое! — завизжала Феня.
Анна Васильевна села в передней на деревянный баул и стала развязывать мокрый от снега платок.