— Не сладко жилось? — спросил он и сказал: — Да уж нелегко. А что поделаешь?
Отец набросился на газеты и несколько дней, лежа на диване, с утра принимался за чтение. Читал до обеда, вздыхал, молчал, посмеивался. Газеты Фени хранила на пианино горкой.
— Там ведь и впрямь как в лесу. Газета — редкость, — объяснял отец, — и войны как будто не было, и революции нет, какие-то разбойнички гуляют. Ну лесище — и ничего больше!
— Вам же в самый раз, а я б ни за что! — прижимая руки к груди, говорила Феня, как будто, живя в городе, она пользовалась всеми завоеваниями цивилизации и культуры, раз в неделю посещая «кинематограф».
Отец полеживал и читал свои газеты, до которых нам с Феней не было дела. Иногда, правда, Феня робко спрашивала:
— Пишут, когда крупу выдавать будут? На базаре три шкуры дерут.
— Пишут, что скоро мировая революция.
— А про крупу? — настаивала Феня.
Днем отец уходил на службу. Называлась она то ли «Гортоп», то ли Комиссия по городскому топливу. Отец состоял в этой Комиссии, а в нее приходили из всех учреждений: с фабрик, электростанций, из театров, школ, больниц. Всем нужны были дрова, а дров в городе не было. У железной дороги не было платформ и паровозов, лесорубы ушли на фронт, а иные сидели по домам и пили молоко от собственных коровенок. Нечем было вывозить лес на станцию. Рубить готовы были всякий лес не задумываясь, главное — поближе везти. Но надо же дрова в лазареты и в школы. Или школы закрыть? Отец возвращался сердитый, скучный.
А на рынок мужички привозили сосну и березу, и хозяйки запасались дровами для печей, меняли на тряпки.
В день приезда отца Феня рассказала о Катерине Ивановне, увы, не вернувшейся, хотя Красная Армия давно возвратилась. Письмо от нее пришло позднее.
Отец поглядел на «Хижину дяди Тома» — повертел в руках, прочитал дарственную надпись, спросил о занятиях в школе, но занятий не было, и он махнул рукой.
— Вот что, — сказал он, — я тебе дам этот ключик, — достал маленький ключ из жилетного кармана и протянул мне. — Он тебе поможет.
Книги из отцовского шкафа оставались со мной с глазу на глаз. Первым я снял с полки Лермонтова — том в голубом переплете. К сожалению, а может быть, к счастью, в нем не было картинок. Картинки увели бы в мир художника, часто не совпадающий с миром поэта.
Поначалу книга даже не согрела, не зажгла, пусть трепетной как язычок свечи, мысли. Как отозваться на далекие чувства? А вот музыка слова — она жила.
Я сидел за своим ломберным столом с ощущением сладкого одиночества и вечерней, немного печальной и такой уютной скуки и старался войти в мир рифмованных строк человека, нарисованного на первой меловой странице книги, в мохнатой бурке на плечах, с большими и глядящими куда-то в сторону печальными и дерзкими глазами. Мне нравилась его бурка. Но строки проходили сквозь сознанье, как вода сквозь решето, казалось, бесследно. А музыка не уходила. И вдруг зацепились две простые и нежные строки:
Я увидел деревцо в молодой листве. Трава, тоненькими бледно-зелеными иголочками проколов прошлогоднюю мертвую листву, прячет ландыш, склонившийся под тяжестью последней на стебле чашечки.
Явственно увидел цветок, — и вдруг он тронул меня своей серебристой приветливостью.
Я пошел к Фене на кухню и прочитал две строчки.
Строки ей понравились, но стихотворение в целом, как и для меня, осталось непроницаемым. Я слышал его музыку, но не умел понять и пережить ее. А Феня забросила еще зернышко сомнения в мою душу.
— Почему в начале о желтеющей ниве, а потом о ландыше? — спросила она.
— Что ж из этого? Послушай, как он приветливо кивает головой.
— Не мешай, — сказала Феня. Она месила тесто в высокой глиняной макитре и была занята тем, чтобы вовремя подсыпать горсть муки.
Эти строки позже соединились загадочным мостиком с другими, тоже о ландыше. Я нашел их в книге Батюшкова в том же отцовском шкафу:
Две следующие строки были темны и неинтересны. Но ландыш, склоняющий голову и вянущий под убийственным серпом жнеца, волновал чем-то, что я не мог объяснить. Это напоминало о далеком детстве и опрокинутом пузырьке с ландышем и о моем древнем, мохнатом страхе, что травам больно, когда их косят; ведь в стихотворении так многозначительно и весомо упоминался убийственный серп жнеца. Особенно поразило, когда отец, дотошный и приверженный к достоверности, как и Феня, обратил мое внимание на то, что, когда жнут, ландыши уже давно отцвели, что в хлебах они не водятся, только в лесу, в травах, а траву не жнут, а косят. Сомнение отца в житейской правде этих строк мне показалось справедливым, но не убедило. Что-то было необъяснимо побеждающее в этих строках.
…Помнится скучный и однообразный день. Феня за что-то наказала меня и оставила дома, а за окном — светлое голубое небо, и солнце то выглянет, то скроется, и зовет, зовет скатиться с лестницы во двор.