Я же привязался к ней, как привязываются в детстве к человеку легкой души, доброму и мягкому, но ожесточенному борьбой и трудным бытием.
Женщины все больше хозяйничают, как Феня. А Катерина Ивановна воевала со старым миром.
Но чем больше проходило времени, тем больше мне открывались в Катерине Ивановне все новые черты, пока, уже взрослому, не открылась, вероятно, самая главная. Ничего в ее стремительной жизни не существовало для нее отдельно от других, от общего дела. Она жила только самым главным, чем в это время жил народ. Все, что ей поручали, она воспринимала как свое дело и расцветала в нем: хлеб добывать — очень хорошо! Голодует народ, и должен же кто-нибудь вытряхнуть у кулака-мироеда хлеб, должен кто-нибудь учить азбуке: нельзя в новой жизни быть неграмотным. И она учила усачей и бородачей.
Как-то раз, заглянув через мое плечо в мою тетрадку и окружив ласковым дыханьем и теплом, она сказала: «Я воюю, чтобы тебе не воевать». И тут она ошиблась. Но она очень не хотела, чтобы я воевал. А мне в те годы этого хотелось.
Она рассказывала однажды:
— Вот, понимаешь, один раз его видела. Он на митинг пришел — солдат на фронт провожать. Увидела его и поняла, что он все знает, все видит. Но нисколько себя не считает ни лучше, ни выше других. Со всеми одинаков, со всеми прост. Там солдатик стоял у лестницы к трибуне и нечаянно толкнул Ильича, а Ленин ему говорит:
— Тесная тут лестница, простите, пожалуйста. — Я рядом стояла и своими ушами слышала…
Однажды вечером, когда в городе снова не было электричества и на окраинах стреляли, и мы зажгли керосиновую лампу в столовой, и Катерина Ивановна шила какие-то совсем крошечные распашонки из старой простыни и складывала их в свою походную сумку, — она, все напевая что-то про себя, подошла к пианино и открыла его. Пианино стояло у стенки так неприметно, словно ему нет дела до нас, как нам до него. Катерина Ивановна сняла с клавиш суконную дорожку с вышитыми на ней васильками и осторожно провела по клавишам указательным пальцем. Они легонько заговорили на разные голоса.
И этот перезвон, ласковый, как весенняя капель, чуть хрустальный и завораживающий, потому что очень давно не звучала музыка в нашей комнате, взволновал Катерину Ивановну. Она опустилась у пианино на круглую табуретку и заплакала, вздыхая и хлюпая носом.
Неужели и Катерина Ивановна могла плакать, женщина с маузером? Мне стало так мучительно жаль ее! Не понимая своих движений, я робко обнял ее. Она положила мне руку на плечи.
— Ничего, Саша. Сейчас пройдет… Дура я, баба… Ребенок у меня родится… Вот и плачу.
Так вот для кого все эти маленькие тряпочки! Она стала для меня еще загадочнее, потому что того, что вершила в ней природа, я не понимал. Она оказалась такой же, как и другие женщины, и это немного развенчивало ее. А Катерина Ивановна снова обняла меня и сказала:
— И чего я, дура, плачу? Не каждая баба в такое времечко родит. Будет ядреный мужичина, в отца, бровки соболиные!..
Катерина Ивановна засмеялась, поцеловала меня каким-то чужим, не мне предназначенным поцелуем.
— Ну давай, что ли, работать, — и стала вдевать нитку в иглу, не хотевшую лезть в тесное ушко.
Она снова стала шить, а я взялся за уроки. По временам Катерина Ивановна прислушивалась, словно ждала кого-то.
— Вот кончится война — выучусь играть, — сказала она, откусив нитку.
Она, может быть, ждала листочка с посыльным, письма, но в почтовом ящике — пусто, и никого не было у ворот нашего дома.
Катерина Ивановна снова подошла к пианино и попробовала подобрать грустную песню про ямщика и кольцо и потом вернулась к шитью.
Когда за окном совсем загустела зимняя мгла, раздался тот шумный грохочущий звонок, который все мы уже знали. Катерина Ивановна встрепенулась. В столовую торопливо вошли два человека в шлемах с малиновыми звездами, молодые, высокие. Одного я видел в тот день, когда у нас поселилась Катерина Ивановна. У него было крепкое обветренное лицо, светло-голубые глаза с непреклонной металлической искрой на самом донышке.
— Едем, Катя, — сказал он, — прощайся… А хочешь, мы этого паренька с собой возьмем? — спросил он, посмотрев на меня с тем видом, когда не знаешь, в шутку сказано или всерьез.
Он подошел к раскрытому пианино и тоже, как Катерина Ивановна, стоя начал что-то подбирать, тыча длинным пальцем в клавиши. Он весь ушел в это занятие. Катерина Ивановна убежала к себе, вдруг обнаружив всю легкость молодости. Собирать ей было нечего. Лежала там стопочка книг на туалете, а под самой стопкой книжка потолще, завернутая в газету. Она вынесла ее мне, развернула, почистила о промокашку мое перо и надписала. Я плохо разбирал ее почерк, и уже когда Катерина Ивановна уехала, я в конце концов разобрал. Там было торжественно сказано: «Расти, Саша, с революцией, она для тебя!»
Книжка была старенькая, некоторые страницы залиты стеарином. Это была «Хижина дяди Тома».
Мы с Феней провожали Катерину Ивановну, как провожают близких. Феня все огорчалась, что не из чего было испечь в дорогу попутничков.
— Может, приедешь? Вернетесь вы, или надолго?