Отцу очень хочется, чтобы и во мне жило это чувство удивления перед красотой мира.
— Ты только погляди, — говорит он, — солнце какое яркое, скоро прилетят птицы!
Вечером он попросил посидеть у него в ногах на диване и стал рассказывать о перелетах птиц.
Мне не спалось в ту ночь. Я вижу, как в африканской степи поет маленькая серая птица. Это соловей из нашего Ботанического сада. Скоро он вернется, наверно, у него два дома: один здесь, а другой там, в африканской саванне. Стараюсь понять, каким образом он находит воздушную дорогу и прилетает к нам, к своему саду, к своему дереву. Понять это почти невозможно.
— Еще никто не знает, — говорит отец, — существует множество предположений, но никто в точности не знает. — Кажется, отец очень доволен тем, что никто этого не знает.
— Может быть, ты откроешь? — спрашивает он. — Всегда хорошо иметь достойную цель в жизни. А разве разгадать тайну перелетов птиц — не достойная цель?
Маленькая птица, у которой такой легкий крохотный мозг, обладает таким загадочным и тонким чувством расстояния, высоты, направления. Оно совершеннее компаса и навигационных приборов.
Ночью я вижу соловья, у которого в груди свой живой компас.
— Вот мы с тобой уедем в лес и поглядим, как возвращаются птицы.
Отец тоже, как большая птица, уставшая в своем тесном доме. На зиму он перелетел в тепло, а теперь его тянет на волю.
— Вот поглядим, сколько где вырубили, — вздыхает он. — А сажать — кто же сейчас будет сажать лес? Спасибо, хоть хлеб сеют.
— Спать, спать! — кричит Феня.
— Пусть еще немного посидит.
Мне так не хочется уходить от отца. Лег бы здесь рядком на стульях, как бы хорошо! Потушили бы свет и потихоньку, чтобы не попало нам от Фени, разговаривали бы.
— Мы с тобой еще побродим по свету, — чтобы Феня не слышала, шепотом говорит отец. — Знаешь, я за пешие путешествия. Сначала куда-нибудь приплыть, приехать, а потом пешком… Куда бы ты хотел?
Не знаю, что сказать. Мне хочется побывать всюду и все увидеть. Но у меня есть давнее желание — открыть хоть один еще не открытый остров, тот, которого нет на карте.
Трудно и неловко признаваться в своих заветных желаниях и мыслях. Шепотом легче, и я осторожно говорю о своем намерении отцу, ожидая, что он сейчас рассмеется.
Но отец вдруг говорит очень деловито:
— Обязательно поедем вместе, это неплохая мысль.
От восторга я швыряю под потолок подушку с дивана, она шлепается на стол, опрокидывает чайник. На шум вплывает с перемытой посудой под вечер особенно строгая Феня и водворяет меня в постель. Мы еще перекрикиваемся некоторое время с отцом.
— Значит, поехали, как только все перемелется.
— Обязательно поехали, — кричу я.
Отец шутит, конечно, и я тоже учусь шутить. Я уже знаю, что скоро сказки рассказываются, а мука мелется медленно.
Мы поедем сначала встречать прилетающих птиц, а потом, когда в нашей стране наступит доброе, хорошее время, окрепнет революция, — тогда мы и поедем открывать неоткрытые острова. Что-то в этом роде говорю я себе. А вдруг это скоро?
Я засыпаю с чувством волнения и обожания, с каким в детстве и даже в отрочестве мы относимся к тем, кого любим.
Запомнились мне некоторые мысли отца, высказанные в разговорах, при которых я был лишь свидетелем. Они коснулись моего слуха и оставили в памяти едва приметный след. Они были еще темны и недоступны и опустились на дно подсознания, как камешек в воду, чтобы в будущем, когда упадет на них солнечный луч, вспыхнуть с новой силой.
Одна из них, ничем особенно не примечательная, взволновала меня уже в ту пору и возвращалась по разным поводам.
Во время болезни отец сказал Анне Васильевне:
— Вот прошла по нашей земле великая вырубка сухостоя. Теперь начнется обновление, все зазеленеет.
Я вспомнил лесные гари и по соседству мертвые деревья. Они стояли как скелеты, раскинув свои опаленные руки. Иногда деревья засыхали и умирали сами по себе — их сжигало время. Мне всегда было страшно в умиравшем лесу. Лесники его рубили и жаловались, что поздно рубят. Лесные чащи, где рубили сухостой, становились прозрачнее, сквозистее. Через несколько лет в них поднималась молодая поросль.
В жизни людей все было иначе: в ней мертвое не уступало по доброй воле живому.
Владимир Игнатьевич перестал быть сухим и молчаливым и будто оттаял с приближением весны. Он веселился, смеялся, вкусно пил чай, грея ладони о горячий стакан, рассматривал чай в луче солнечного света.
— Ну что поделаешь, — говорил он, — как бы грустно ни было, а музыка меня утешает… Вот теперь установилась власть Советов, на мой взгляд — превосходная, молодая, и как будто окончательно… Конец войнам, мир, новая жизнь. Еще очень скудная и неудобная, но ведь мы с тобой не за роскошь? Были бы в ней справедливость и прогресс.
Владимир Игнатьевич любил это словечко. Слово «прогресс» было священным в нашем доме в те годы. Для меня оно сливалось со словом «экспресс» — стремительный синий экспресс, мчащийся вдаль.