…Уехала Феня в деревню за землей. Долго плакала и в конце концов собралась в дорогу. Очень ей хотелось получить землю.
— Отрежут, и вернусь, — говорила Феня.
— А кому же на ней работать?
— А два брата.
По словам Фени, ее «братовья» возвратились с фронта целехоньки и здоровехоньки.
Когда она уехала, нам стало совсем одиноко.
Почему решил уехать отец? Надолго ли? Я только могу догадываться.
С Фениным отъездом началось запустенье, а работа у отца кончилась как-то сама собой. Никто и не думал сажать леса. Мечта всей его жизни рушилась…
Помню, незадолго до отъезда он спросил у Владимира Игнатьевича:
— Как ты соображаешь — от тоски, без настоящего дела, без настоящей любви, так сказать без настоящего места в жизни люди умирают?
— Что ты, батенька, — сказал Владимир Игнатьевич, — это у вас, нервных натур, такие идеи… Ты болен, вот и вся премудрость. Истощение душевных сил, психическая депрессия после тифа… Тебе бы в Петроград, дружище, к революции, причаститься ее дел — и нагулял бы такое душевное здоровье, только держись!
Но в Петроград сквозь петлюровские кордоны и заставы нельзя было прорваться.
— Отдохни где-нибудь в тихом закутке, — посоветовал Владимир Игнатьевич. — Ну к Черному морю подайся, благо оно теперь снова наше, ешь скумбрию и заедай дынями. Это знаешь какая жизнь!.. Я бы с радостью, да вот госпиталь не отпустит… Я для такого дела потерянный человек… Поживи у моря. Поразмышляй о судьбах человечества…
— В лес бы мне, конечно, уехать…
— Не надо без дела в лес! Лучше к морю… Поезжай к своей Фаине. Наверно, помнит и, может, еще любит.
В рассказах моих и припоминаньях появляется еще одно имя — Фаина! Сказочное, лесное, в снежной пороше, русалочье имя.
Отец написал в Одессу. И как ни странно по тем временам, вдруг пришел ответ. Фаина приглашала Коленьку, то есть моего отца, приехать. Ее муж, капитан, погиб. «Князь Константин», на котором он перевозил из Очакова боеприпасы и контрабанду, взорвался почти у берега, но капитан не выплыл, и Фаина осталась, как сказал Владимир Игнатьевич, без мужской поддержки.
— Ты еще не знаешь, что это за диво — море! — воскликнул отец, когда пришло письмо. — А степи!.. Полынь, ковыль, виноград, арбузы. — Он подергал бородку, улыбнулся. — Понимаешь, братец, там сама жизнь тебя утешает — чудный горячий песок, солнце; рыба самая свежая, тут же на берегу, почти даром. В общем, скажу тебе, когда человеку невмоготу, когда утерял он смысл существования — надо к морю.
Отец приободрился, повеселел, и мне передалось его хорошее настроение.
…И вот поезд тащит нас к морю и солнцу, к винограду и дыням.
Тогда больше ездили командировочные. Даже наш сосед по вагону — батюшка — был командировочный: ехал по предписанию епархии к новому месту служения. У отца тоже, конечно, была командировка. В ней говорилось, что он направляется на излечение после тифа к берегу моря. Только я, как сказал батюшка, был по молодости лет не командировочный, а отрок.
— Приедем на новое место, получим приход, заведем хозяйство, властям туда далеко, как до неба, — шептала матушка.
— Аминь, — сказал священник и перекрестился.
Приклеив к столику свечку и засветив ее, он принялся играть с матушкой в карты.
А ночь сгущалась. Вагон покачивало. Отец уснул в углу, закрыв соломенной шляпой лицо и подтянув ноги, а я, широко раскрыв глаза и прислонившись к отцу, вглядывался в незнакомых людей. Здесь в поезде они все были не такие, как на улице, они жили себе почти как дома — ели, разговаривали, спали. Особенно заинтересовали меня два матроса и человек в солдатской форме, стриженный ежиком, с круглой бородой.
Они сидели в проходе на полу, с короткими винтовочками, с патронными лентами, в мешках — дорожное довольствие, и ели воблу с черным хлебом.
Свет фонаря скользил по их лицам, и от этого на них то появлялось вместе с игрой света осмысленное выражение, то его стирала тень. И в сумраке вагона они становились похожими на камни в лесу или у реки. Но тихие их голоса сочились и в темноте, сквозь шум поезда, и я невольно прислушивался.
— Вот наступит успокоение, — сказал один из них, маленький, — толкнусь до дому, сяду на землю, женюсь на Клашке. И это последнее мое слово.
— А иди ты с Клашкой!.. Ждет она тебя, как собака палку, — сказал другой, — у попа спроси. Такая же шкура, як другие.
— Хватит, ребята, — сказал солдат.
Свет свечи в качающемся фонаре на мгновенье осветил его спокойное, доброе лицо. И в это же мгновенье поезд дернулся, сбавляя ход.
Где-то впереди застреляли, заскрежетало под полом железо. Кто-то рванул дверь, и в вагон вонзился белый луч электрического фонаря. Кто-то пропитым и бойким голосом крикнул:
— А ну, граждане и гражданочки, живенько сдавай какое у кого золотишко!
Что-то загромыхало снаружи. Криво полоснул свет сразу по всем окнам и погас. Вагон дернулся, повалились с полок сонные пассажиры. В тесноте и полумраке повисла ругань. Отец снял шляпу с лица и, глядя добрыми и удивленными глазами, спросил:
— Что тут, собственно, происходит?
Никто не ответил.
— Саша, — сказал отец, — не смей отходить от меня ни на шаг.