Было еще темно, но восток посветлел, засветился край неба. Утренний ветер прошумел в макушках тополей.
И вдруг из степи послышался пружинящий топот, и в деревню въехали всадники в шинелях, с красными звездами. Они молча мчались на меня. Передний остановил коня и, нагнувшись из седла, позвал:
— Эй, матрос, ты как сюда попал? С маткой, с батькой?
— Нас с поезда бандиты сняли, — выговорил я, — отца угнали с собой.
— Худо твое дело. Куда ж ты теперь?
— В Одессу.
— Есть хочешь?
— Нет.
— На, держи. — Всадник достал из переметной сумы полбуханки, отрезал половину и протянул.
— Взяли бы с собой, да нам в обратную сторону. Как выйдешь за деревню, иди шляхом. Все шляхом на юг.
Когда я вышел за околицу, последняя сотня всадников втянулась в деревню.
В степи расступалась ночная темь, травы светлели.
Я шел по мягкой пыльной дороге и говорил себе: «Отец вернется». Я повторял эти слова много раз, но они не становились от этого убедительней. Я говорил, что найду Фаину Аванесовну. Я не знал, какая она. Но мне нравилось, что ее муж был капитаном. Мне хотелось, чтобы она была доброй. Я слышал, как она говорит: «Какой ужас, боже мой! Как же это все случилось?» Я рассказываю ей, и мне становится жаль себя, и я повторяю слова отца: «Будь сильным. Будь смелым».
Захотелось есть. Я съел хлеб до крошки. Это был густой солдатский хлеб.
Я никогда раньше не видел южной степи. Бесконечная, она подавляла открытостью, безбрежностью.
Была середина лета. Распускался голубой ковыль. Серебристая полынь и лебеда, подходили к дороге.
Выкатилось солнце, полежало на краю земли, поползло в небо.
Я шел долго, быть может часа четыре. Стало жарко.
Тени не было. Я отбрасывал единственную заметную тень. Она была длинная, неуклюжая, цвета грозового облака.
Приятнее было идти по ковылям. Изредка птица выпархивала из-под ног, садилась поодаль и смотрела на маленького несчастного человека. Небо из густо-синего стало блеклым, как отцветающая сирень, а солнце — огненным. Птицы умолкли, травы поникли, только треск кузнечиков — музыка летней степи — разносился в сухом и чистом воздухе. Хотелось пить.
Неожиданно наткнулся на озерцо. Издали я увидел белую лошадь. Она стояла возле низенькой ивы, среди редких камышинок.
Озеро было с наперсток — лужица, вероятно пересыхавшая в самую сушь. В ней плавали две желтые водяные лилии, огромные, свежие, покрытые тяжелыми каплями росы. Бело-серая цапля улетела при моем появлении, что-то брезгливо прокричав.
Я подошел к лошади. Она повернула голову в мою сторону и приветливо заржала. Я дотянулся до холки и погладил ее. Белая лошадь остановилась, опустила голову и стала выбирать траву.
Я лег в сквозистую тень камышей. Над головой опрокинулось огромное пустынное небо. В нем пролетала маленькая серая птица, то быстро перебирая крыльями, то раскидывая их. Лошадь потерлась о мое плечо горячей мордой, попробовала на зуб мой матросский воротник и отошла. И эта старая белая лошадь, и маленькая птица говорили о моем одиночестве, о моей слабости, бездомности. Я заплакал и заснул.
Проснулся я оттого, что на меня смотрели чьи-то внимательные глаза.
— Бачив я тебя, чи ни? Кажись, бачив. Ты куда?
— В Одессу мне надо, — сказал я робко.
Надо мной стоял бандурист с бандурой, тот, которого я видел в поезде. Светлая копна его волос светилась, как солнце.
— Ты чей?
— Никого у меня нет теперь. — Я заплакал.
— Выходит, сам себе хозяин, — сказал он, не обращая внимания на мои слезы. — Пойдем вместе.
— А вы куда идете?
— А тут в одно село к Ларивону Сгуриди на свадьбу. Славные рыбаки.
Бандурист бережно снял бандуру и сел рядом. Я сунул руку в карман. Записки не было. Карман оказался дырявый. Я снова заплакал.
— Не плачь, — сказал бандурист, — человек не бумажка, найдешь. Давай поспим до заката и пойдем по прохладе. Есть хочешь? У меня дынька.
Он разрезал дыню на дольки, отломил две краюхи серого черствого хлеба, и мы стали есть, и, когда он стал есть, мне показалось, что я знаю этого человека. Под стеной Печерской лавры, у дикой яблони, молодой лирник вот так же предложил мне разделить с ним хлеб.
— Выходит, старые дружки!.. Только не ходив я на север и под лиру не пою.
Я взял хлеб и дыню.
Мы долго шли, и белая лошадь доверчиво шла за нами, потом отстала.
Сгущался вечер. Небо стало зелено-огненным. Закат полыхал над степью. Будь я один, я бы, наверное, чувствовал себя несчастным и ничтожным перед этой ни с чем не сравнимой красотой земли и небесного огня. Но нас теперь было двое. И в молчаливых и неторопливых движениях бандуриста была та твердость, то знание природы и жизни, к которым так тянуло меня.
Мы шли несколько часов. Показались поля стерни и огромные, как дома, стога сена.
— Бачив, як куют степные кузнецы? — спросил мой спутник. — А слыхал, чего куют? Ни? Цепи дивчинам — на пальчик золотое колечко. Аж по всему степу стон стоит.
Он улыбнулся, в темноте сверкнули его зубы и глаза.
— Ты не устав? Вот стожок небо подпирает. В нем поночуем.
Сено было горячее, колкое и чистое, как вода в лесном ручье. Бандурист снял с плеча бандуру, вырыл ямку в сене под стогом и лег.
— Ноги гудут?