Вечером, когда мы доели «баланду», заправленную пшеном, что показалось мне пределом гастрономической роскоши, Владимира Ивановна поведала свою историю. Она была потомственной пролетаркой и много лет проработала на одном из питерских заводов. Сразу же после Октябрьской революции вступила в партию, и жизнь с той поры наполнилась для нее многообразным содержанием, суля одно лишь хорошее. Она кое-чему училась, избиралась не раз депутатом районного Совета, часто выступала с трибуны, и однажды речь ее услыхал Зиновьев. Ни до этого, ни позже она его не видела. Но, на беду, в тот единственный вечер, на собрании, выступая последним, Зиновьев похвалил речь Владимиры Ивановны. Прошло несколько лет. Она вышла замуж за моряка, родила дочерей, по-прежнему пользовалась доверием и любовью рабочих своего завода, но какой-то недруг припомнил ей прилюдно о злосчастной похвале одного из лидеров оппозиции.
Сколько ни доказывала Владимира Ивановна, что никогда не отходила от ленинской линии партии, ничто уже не помогало. Сначала ее выслали из Ленинграда на пять лет. Муж ушел от нее. Начались бесчисленные унижения, безработица и лишения. Но ленинградская работница любила труд. Она вскапывала бахчи, нанималась в няньки и, наконец, устроилась продавщицей пирожков местного мясокомбината. Дети ее смогли пойти в школу.
— Мне никакая работа не страшна, вот без работы — страшно, — повторяла Владимира Ивановна, горестно разглядывая побелевшие и одряблевшие от долгого безделья руки.
Допрашивали ее сурово. Десять дней держали на «конвейере»: менялись следователи, а она дни и ночи, без сна и почти без еды принуждена была стоять на ногах. Не раз Владимиру Ивановну били, требуя подписи под лжесвидетельскими, заготовленными следствием показаниями.
— И вы подписали? — спросила я, волнуясь.
— А что было делать? Хотели детей посадить в тюрьму, измучили так, что в уме стала мешаться, себя не помнила. Ну и подписала, а что — толком и не помню теперь. Вот и жду, как рая, лагеря, обещают не более десяти лет прилепить. Скорее бы! Лишь бы о детях узнать, что они живы и пригреты, да и тряпье какое-нибудь, может, выдадут. Ведь не отправят же такую. Срам один, исподнее белье, что решето, а обувь…
Женщина сняла туфли и показала мне две продырявленные подошвы:
— Вот навыдергала волос, благо лезут, скатала валики и положила вместо заплаток, а то и на допрос идти было не в чем, а на прогулки вот уже четыре месяца не хожу — разутая, раздетая.
Слушая Владимиру Ивановну, я вспомнила, что в моем вещевом мешке лежат три пары, чулок, и поднялась было, чтобы тотчас же поделиться с нею, но подленький внутренний голос удержал меня.
«Успею еще», — оправдывалась моя совесть.
Более года сидела я в тюрьме, но все еще не усвоила единственно бесспорный закон, который должен господствовать во взаимоотношениях единомышленников, оказавшихся в незаслуженной беде, — помогай, не ожидая ничего взамен. Помогай всегда и всем. Помогут тогда и тебе какие-то люди, пусть только однажды встреченные на скорбном пути. Выжить можно, только исполняя этот завет, это правило подземной кассы взаимопомощи. Иные расчеты ведут к неизбежному банкротству в страшном мире, где мы блуждаем во тьме. Не откладывай!
Увы, я тогда еще этого не понимала и позволила гнусному расчёту подкрасться и запакостить душу. Мне казалось, что мама и Зоря не могут обеспечить меня по ту сторону бытия, и что нужно запастись всем необходимым надолго. Внушила себе мысль, что семье моей нелегко, и я не имею права раздавать вещи, которых больше не зарабатываю своим трудом. Чего только не отыщется в нашем мозгу, чтобы обосновать дурные поступки. А жизнь тотчас же преподнесла мне тяжелый предметный урок.
В первую же ночь пребывания с Владимирой Ивановной меня разбудили решительным:
— Серебрякова, собирайся с вещами.
В полночь «черный ворон» выгрузил меня у вахты городского острога. Такие капризы следствия были обычны и никого не удивляли. Обыскав, меня ввели в незнакомую камеру. Одежда моя настолько пропахла уже аммиаком и специфическими испарениями дезкамер и тюремных стен, что лютая вонь перенаселенного жилья уже не производила на меня прежнего мучительного впечатления. На полу и на нарах, храпя, ворочаясь, всхлипывая в кошмарном сне, спали десятки женщин. Я легла в проходе, сунув мешок под голову и накрывшись пальто. А когда проснулась от громкого крика: «Подъем, на отправку собирайся» — ни вещей моих, ни даже обуви и чулок на ногах не оказалось. Ночью ушел этап, и, видимо, одна из соседок, опытная и ловкая воровка, согласно местной терминологии «раскурочила» меня. Поджав голые ноги, сидела я на полу, не имея отныне возможности двигаться, с запоздалым сожалением осознавая всю тщету скупости. Спустя неделю, после долгих препирательств с тюремной администрацией, знавшей мою настойчивость, проявленную во время голодовки, я получила из дому пальто, чулки и валенки.