Вдруг серые мешочки, пять или шесть, перелетают щиты гуляй-города, оставляя за собой дымный след. Хворостинин не успевает понять, что сие – фитили горящие… но кое-кто из младших военачальников успевает.
– Затаптывать! – доносится до Дмитрия Ивановича крик.
Там, вокруг мешочков с пороховым зельем, сгрудились люди, приплясывают над гибельными огоньками, топочут сапогами…
Рвануло! Один мешочек все-таки затоптать не успели. Валится наземь казак с обожженным лицом.
Еще с полдюжины мешочков перелетают за щитовую стену русской крепостицы.
– Затаптывать! Затаптывать! Затаптывать!
Но все же раздаются два новых взрыва. Хворостинин с тревогой вглядывается в облако порохового дыма. «Показалось или?..»
Нет, не показалось. Один из щитов разметан взрывами, и в пролом лезут, лезут и лезут злые татарове.
На телегах, совсем недавно очищенных от ногайцев, рядом с телегами, а кое-где уже и в глубине гуляй-города разверзается резня. Бойцы схватываются лицом к лицу, в тесноте, так, что саблей не отмахнешь, ножи норовят неприятелю в бок вставить. За руки друг друга хватают, душат, чуть только не грызутся, а может, и грызутся где-то.
Две пушки рявкнули с русской стороны да четыре пищали. Негусто.
Где ж большой государев воевода князь Воротынский с тремя-то полками? Ох, лихо содеется, ежели промедлит…
– Лыков! Михайла! – кричит Хворостинин.
Тот оборачивается.
– Отводи смолян! И рязанских отводи! Возьми своих два десятка. Защити их, отведи назад!
У того сомнение на лице, мол, отчего их надобно отводить: самая же драка на носу, самый бой смертный?
Невдомёк ему, что для крымских сабель стрельцы нынче – легкая пожива. Что толку с их пищалей в такой давке?! Уводить, немедля уводить! Не для того стрельцов выводят в поле, чтоб их резали безнаказанно!
– У них голову убило, принимай под руку! Живо!
И князь Лыков слушается. Бросается к десятникам и полусотникам, раздает тычки и затрещины, матерится, перекрикивает тысячегласый гром сечи. Люди начинают понимать, чего от них хотят. Краем глаза Хворостинин видит, что Лыкову удалось вытащить из рубки сотни три стрельцов – уже и то славно!
Но глядеть на них, к добру ли там сладилось, да считать, многих ли отвел князь Лыков к заднему ряду телег, нет никакой возможности. Рвутся от пролома воины ширинских князей, перемогаются с ними русские пешцы, рукопашная идет, кто кого.
И есть в запасе один отряд, да рано в дело его бросать, он – на крайний случай… Значит, надо идти самому, с выборными, коих уже не двадцать пять, а всего восемнадцать.
Хворостинин махнул клинком, мол, идем.
И тут от смолян, торопливо заряжавших свои пищали, донеслось до него что-то наподобие: «…учий дуб…» Дмитрий Иванович ушам своим не поверил: не ослышался ли?
Нет, и впрямь луженая глотка князя Лыкова выводит бес знает какую нелепицу! Что, м-мать, за дуб? И… и… вроды бы бахтерец с себя стягивает Михайло Юрьевич… Шелом наземь бросает!
С ума съехал, воевода?! Очумел, снедь рачья?!
И вот уже двое хрипло выводят, трое, десятеро:
…два десятка… сорок человек… целая сотня, не менее!..
И летят наземь кольчуги, щиты, тегиляи. А кто-то, в задоре, обуйнев, рубаху сорвал. Орут, блажат:
Шибало от песни теменью, словно бы из глубокого колодезя достали воды, а с водою в ведре плещется тень подземной жизни, холодная и могучая. Будто бы подплесневела черная вода, мелкой ряскою изрясилась, и разит от нее вонью великого соблазна – соблазна непреодолимой силы.