Немало авторов дневников и мемуаристов XVIII столетия старались к тому же – кто явно, а кто неумышленно – противопоставить себя представителям «подлых» сословий, чья натуралистическая философия сексуальности была мало совместима с романтической образностью. Даже те из просвещенных и образованных дворян, кто стремился понять жизнь и систему ценностей «труждающихся» крестьян, воспринимали народные празднества и ритуалы, содержавшие явные эротические элементы, как проявления чего-то низменного, безнравственного и некультурного. Это была своеобразная внутренняя самоцензура, за которой в действительности стоял социальный контроль. Он же породил и то, особо острое именно в России, противоречие между натуралистической бездуховностью «низкой» и идеалистической бестелесностью «высокой» культуры, которое стало лейтмотивом всей русской литературы и искусства.
С одной стороны, к рубежу XVIII и XIX столетий в обыденном языке россиян существовало огромное количество пословиц, присловий, поговорок и других фольклорных произведений, основанных на изощренном русском мате; с другой – вся история литературного классицизма и сентиментализма в России подготовила появление «высокого литературного штиля», а вместе с ним – особых образов русских женщин, которых невозможно было жаждать телесно, а тем более сексуально домогаться. Каждая из них, от пушкинской Татьяны до героинь Тургенева, от Светланы Жуковского до княжны Мэри, являла собой «чистейшей прелести чистейший образец», «мимолетное виденье», «гения чистой красоты».
Та же рассогласованность чувственности и нежности по отношению к женщине – рожденная православием, в котором прекрасный пол делился на асексуальных девственниц и похотливых блудниц, – легко прослеживается и в русском изобразительном искусстве рубежа XVIII–XIX веков. Обнаженная натура писалась в допетровское время только в связи со сценами пыток грешников, наказаний блудниц[1145]
. В XVIII же веке в русской живописи завоевала права традиция свободного (казалось бы!) изображения наготы. [Отметим, что на Западе ей было уже три сотни лет.] Однако в картинах русских художников, изображавших обнаженных, отсутствовал всякий налет эротичности. Разумеется, без Карла Брюллова, Федора Бруни «история наготы» в русской живописи была бы неполной, как и без прелестных образов купальщиц Александра Венецианова. Но каждый из перечисленных художников владел своеобразной «доктриной расстояния»[1146]: представляя обнаженное человеческое тело обобщенно и идеализированно, «драпируя» его в возвышенные ассоциации, эти живописцы рассчитывали на «смягчение шока» от лицезрения человека без одежд. На практике это означало изъятие наготы из современного им, в том числе интимного опыта, и в то же время придание ей величия – за счет сюжетов и поз, заимствованных из мифологии, религии или экзотики (например, изображения народных празднеств в далеком прошлом или современных).Стоит заметить и еще одну особенность русской живописной традиции. В эгоцентрическом мире русского романтизма оставалось необычайно мало места для женщин. Одинокие размышления облегчались по большей мере мужским товариществом в ложе или в кружке. Поэтому в русской живописи (как, впрочем, и в литературе – от Сковороды до Бакунина!) видны сильные намеки на гомосексуальность – хотя и сублимированного, платонического сорта. Эту страсть можно обнаружить в склонности А. Иванова рисовать нагих мальчиков. Она объяснялась самим художником стремлением к духовному совершенству андрогинии, возвращением к первоначальному единству мужских и женских черт. Искусствоведам давно известно, что в предварительных набросках головы Христа в «Явлении Христа народу» художник использовал как мужскую, так и женскую натуры.
Свойственные русской классической литературе и живописи возвышенно-поэтическое отношение к женщине, воспевание ее как матери и хозяйки дома, отсутствие истерической озабоченности в отношении сексуальных прегрешений (столь свойственной западноевропейской культурной традиции) были прекрасной основой для усвоения нравственных и этических ценностей всеми слоями российского общества. Но они же порождали бесконечные разочарования и драмы у конкретных людей, стремившихся «делать жизнь» с литературных примеров.