Именно этим объясняется то, что русская литература и публицистика классического, «золотого века» старалась сформировать у читателей (особенно молодых) образ большой возвышенной любви, начисто лишенной какого-либо эротического звучания или оттенка. Век Мопассана и Флобера во Франции родил в России образ Женщины, главным достоинством которой была бы возможность «делить свои мысли до такой степени», чтобы с нею было возможно вместе читать и обсуждать «новые произведения». Умевший, по словам Н. А. Некрасова, «рассудку страсти подчинять» Н. А. Добролюбов, грезя о такой спутнице жизни, писал, что тогда «был бы счастлив и ничего не хотел боле… Увы, такой женщины нет». «Сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет и мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью…»[1164]
Описывая, как сестры его учеников, к которым он вожделел, смотрят на него иронично и свысока, он мазохистски упрекал сам себя, что спит с проституткой, которую никогда не сможет полюбить, «потому что нельзя любить женщины, над которой осознаешь свое превосходство…»[1165].Отдав свои высокие «мечты, надежды, помышленья» отчизне в самом широком понимании этого слова, он добровольно (подобно монаху-аскету) оградил себя от нормальной чувственности, которую именовал «животными отношениями» и оценивал однозначно: «Все это грязно, жалко, меркантильно (?), недостойно человека»[1166]
.И Белинский, и Чернышевский, и Добролюбов, и те, кто окружал их и верил их слову, видели себя в честолюбивых одиноких мечтах красивыми, ловкими, благородными, спасающими падших женщин и показывающими всем остальным примеры нравственности. В своих сочинениях и критических оценках сочинений современников они исходили не из своего реального жизненного опыта (очень и очень ограниченного, если судить по оставшимся от них памятникам личного происхождения), а из воображаемых, надуманных образов. Вместо того чтобы способствовать развитию терпимости, освобождению (эмансипации) от навязанных православием строгих ограничений, они развили безуспешную внутреннюю борьбу, вылившуюся в осуждение и отрицание чувственности как чего-то «пошлого» и «недостойного». Любой из литературных критиков (а все названные выше революционеры-радикалы не брезговали этой сферой литературной деятельности) гневно ополчался на тех писателей и поэтов, которые робко или, напротив, настойчиво вводили эротическую тему в ткань повествования. «Неистовый Виссарион», например, взяв на себя ничем не обоснованную обязанность рассуждать с точки зрения воображаемого «невинного молодого мальчика», которого следует уберечь от соблазнов, неодобрительно отнесся к поэзии Александра Полежаева, откровенно бранил Боккаччо, а роман Поля де Кока назвал «гадким и подлым» произведением. Дмитрий Писарев искренне осуждал Г. Гейне за «легкое воззрение на женщин». Неприятие и нереализованность собственных сексуально-эротических влечений тех, кто стоял у истоков идеи социального освобождения в России, породили отношение к литературе как к «учительнице жизни». С тех пор и чуть ли не на целое столетие книги стали оцениваться критиками не по художественным, а по социально-педагогическим критериям.
Подозрительно-настороженное отношение к сексуальности, унаследованное от прежних, православных идеологов радикалами-шестидесятниками (прочившими самих себя в мессии!), передалось как инфекционное заболевание их идейным последователям – народовольцам. Именно в 1870‐е, годы наибольшего распространения революционной народнической идеологии, психосексуальные трудности отдельных «критически мыслящих личностей» стали превращаться в идеологию. В то время как консервативно-религиозная критика неустанно осуждала эротизм за то, что он противоречил догматам веры, внемирскому аскетизму православия, у революционных демократов и народников (которые как раз начинали свою деятельность в 1860‐е годы) эротика не вписывалась в нормативный канон человека, призванного отдать все силы борьбе за освобождение трудового народа. В сравнении с этой великой общественной целью все индивидуальное, личное выглядело ничтожным. Тончайшая интимная лирика Афанасия Фета, Якова Полонского, Константина Случевского осталась вне разумения этих опаленных великой утопической идеей людей. Она казалась им пошлой, а уж между эротикой, «клубничкой» и порнографией они и вовсе не видели никаких различий. Художника или писателя, бравшегося в России второй половины XIX века за «скользкую» тему, ожидали, таким образом, яростные атаки не только «справа», но и «слева». Тем самым развитие высокого, рафинированного эротического искусства в России, а вместе с ним и соответствующей лексики, без которой секс и разговоры о нем выглядят действительно «низменными», «грязными», затормозилось на несколько десятилетий.