– Хочешь орчаг под чалдаром: с тебеньками[75]
, с попоной? – предложил он ему. – Лучше не сыщешь!– За так?!
– Не-е! Сабелька у тебя хороша. Чёрным газом крыта. И серебром. Что у моего деда была. Я сбруйку – ты сабельку. Идёт?
– На бою брал. Мила она мне.
– Оставь его, – сказал Димитрий Михалке. – Дам я тебе саблю. Лучше этой. Вернёмся – и дам. Иди сюда, на – пей!..
Михалка косо глянул на несговорчивого боярского сына, прошипев, припугнул его, отошёл к Димитрию.
Видя, что никому до него нет дела, Урусов отъехал к своим ногайцам и тихо окликнул ясаулов: «Кадырбек, Саты, Тутай, начнёте, как подам знак…»
Ногайцы подобрались. Их напряжённое состояние передалось Урусову, и он невольно вздрогнул и быстро обернулся, когда у саней раздались выстрелы…
Там же, у саней, забавлялись. От кучно столпившихся вокруг Димитрия охотников в разные стороны разбегалась зайцы, а по ним вразнобой палили подвыпившие гуляки. Над обозом повис грохот выстрелов и пьяный хохот.
Урусов тронул коня и медленно двинулся к царским саням, мысленно отсчитывая про себя выстрелы. Сухой от волнения рукой он сжимал заряженный самопал, пряча его за крупом аргамака. Внутри у него всё запело от возбуждения. Взвинчивая себя, он вспомнил все оскорбления и жестокость, что претерпел от мерзкого человека, который сейчас, в эту минуту, пьяно веселился у саней… На него волной нахлынула злоба за унижения и побои в тюрьме, и она ослепила его. Он сорвался раньше времени, перегорел от ожидания этого часа.
Дико взвизгнув, он гортанно выкрикнул: «Ы-ых-х!» – и бросил жеребца к царским саням. На всём скаку он вскинул самопал и выстрелил. Заметив, что царь только пошатнулся, он отшвырнул в сторону самопал, выхватил саблю, с ходу рубанул его и отсёк ему по плечо руку.
Димитрий молча повалился в сани, остекленевшими глазами уставившись на него, на вольного и ловкого ногайского князя, которому поверил… Единственный раз в жизни поверил кому-то…
«Он! Это же монах!.. Чёрный!» Вот он вошёл в Стародуб… Всё, всё смешалось у него в голове, обрывки из его прошлого… «Там пятница, а здесь среда, день постный! А я напился!.. Ровно, день в день! Прошло три года и семь месяцев! – непроизвольно мелькнуло у него в голове уже забытое им увлечение, его каббала, проклятые всё те же числа. – Тройка – знак мудрости, семёрку любит Бог!.. И пусто, пусто!..» – последнее вот это было в мыслях у него… И он стал быстро, быстро сжиматься, снова превращаясь в того самого Матюшку, слабого и жалкого… И видел, видел он, уже всё тот же маленький и беспомощный Матюшка, как на него летит опять клинок, блестит под солнцем поразительно знакомо, он видел этот блеск уже когда-то, блестит и летит, летит, а он уже не может двинуться… А вот и печка, и с ним его братишка!.. «И кажется, я встречусь с ним!..»
В следующее мгновение Урусов снёс ему голову и крутанулся в седле, готовый дать отпор его дворовым и боярам.
Но его опасения оказались напрасными. От саней во все стороны разбегались, вслед за зайцами, люди Димитрия. А за ними, наседая, летели ногайцы. Низкорослые, скуластые, с жёлтыми лицами, подвижные, как ртуть, они, казалось, были всюду: лезли и копошились в санях, догоняли и рубились с русскими…
К Урусову подбежали Саты и Тутай. Бросив на него настороженные взгляды, они проворно нырнули в царские сани, сдёрнули с трупа лисью шубу, вытряхнули его из кафтана, стащили с него порты и красные юфтевые сапоги. Саты отпихнул ногой отрубленную голову царя, подобрал его соболью шапку и сунул к себе за пазуху.
Урусов равнодушно посмотрел на обезображенное тело самозванца, тронул коня и шагом поехал по дороге – прочь от обоза.
Сзади же обоза, у леса, всё ещё дрались с ногайцами ближние люди и холопы Димитрия. Рядом с молодым боярским сыном, с которым только что повздорил, отбивался от татар Михалка Бутурлин. Он пьяно размахивал саблей, матерился и приговаривал: «Эх-х! Пропала сабелька!..» А за ними жался в испуге Петька Кошелев. Он плакал и выкрикивал одно и то же, навязчивое: «Я же говорил тебе, государь, не верь татарам! Обманны они, б… выродки и воры!»
После прогулки в саду, на заднем дворе царского терема, девицы увели Марину назад в горницу.
Короткий декабрьский день мелькнул и сменился долгими зимними сумерками.
Марина пообедала и, устав от ходьбы на свежем воздухе, вскоре задремала: широко и вольно раскинулась на постели.
Казановская вышла на цыпочках из горницы. Девицы, оставшиеся при Марине, взялись за рукоделие, чутко прислушиваясь к её лёгкому дыханию.
Разбудили Марину громкие крики во дворе царского терема и выстрелы, которые доносились из татарской слободы. На церкви Святой Троицы набатно ударили колокола, и так, как будто ударили по ней, под самое сердце, и она непроизвольно сжалась…
После той страшной ночи в Москве, в кремлёвских палатах, она пугалась этого звона. Тогда вот так же сначала ударили в колокол, а потом началось всё то…
– Что случилось?! – с тревогой спросила она вошедшую в светёлку пани Барбару.