Сигизмунд, заметив его под своим окном, собрался было ещё пить с ним, но, видя его окончательно пьяным, оставил его в покое. В тот день он убедился, что гетман не был лукавым слугой. И этим открытием он был доволен.
Но это, что Ходкевич сблизился с королём, возмутило канцлера Льва Сапегу. Он стал сговариваться со своими сторонниками, литовцами, и чем-нибудь напакостить Ходкевичу…
Сигизмунд, узнав об этом, велел королевским гайдукам [94]
охранять Ходкевича. И солдаты были постоянно при нём… Напряжение между поляками и литовцами дошло до того, что один из придворных короля чуть было не хватил канцлера саблей по лбу. Они стали уже крепко разговаривать друг с другом… Все придворные стояли за Ходкевича. Если бы канцлер подал малейший повод, было бы очень худо… Сам же Ходкевич не помышлял ни о какой ссоре. Он был пьян и весел… Тогда придворные, уже сами, чтобы защитить его, предупредили пана канцлера, чтобы он вёл себя сдержанно, иначе ему дома не усидеть…Здесь, в Толочине, Ходкевич простился с королём и уехал под сильным впечатлением от того, что произошло.
Помня обещание королю, он стал собираться в поход к Москве. Первым к нему, как и три года назад в Ливонию, пришёл Альбрехт Радзивилл. И сейчас он, молодой ротмистр двадцати трёх лет, привёл к нему роту гусар и роту пехотинцев.
– Как отец, пан Миколай? – вежливо спросил он Альбрехта.
Альбрехт ответил коротко: что дал Бог, здоров…
Альбрехт был третьим, по старшинству, сыном Сиротки. Того Сиротки, с которым у него, у Ходкевича, всегда были непростые отношения. И это накладывало отпечаток на отношения между ними, гетманом и вот этим ротмистром, которого юношей уже никак не назовёшь, хотя он и был молод. Бритоголовый, чубатый, как запорожский казак, упитанный здоровяк, с закрученными вверх длинными усами… Ну, казак, самый настоящий!..
Таким его впервые увидел Ходкевич три года назад в Ливонии. Конечно же, из-за Сиротки, его отца, у него не было и тёплых чувств вот к этому молодому Радзивиллу, заправскому гусару.
До Москвы, до смоленских служилых дошли слухи о том, что произошло со Смоленском, что велел сделать король с крепостью.
– Зелейный погреб, говорят, под храмом Пречистой взорвался! – пересказывал Михалка Бестужев то, что ему поведал один мужик на московском базаре, выбравшийся живым из Смоленска. – А храм был полон народу! Никто не уцелел!.. Оставшихся в живых – вырубили пахолики и жолнеры! Затем разорили город дочиста!..
– Всё – нет Смоленска! – вырвалось у Битяговского, он заплакал.
– Афоня, ты же мужик! Перестань! – стал успокаивать его Тухачевский.
Ему было странно видеть плачущим вот именно его, верзилу, самого здоровенного из смоленских служилых.
– Жёнка моя там, дети, матка!.. Как же так-то, а-а! – застонал Битяговский, обхватил голову руками, согнулся пополам, как будто от невыносимой боли. – Один я теперь, как перст!..
Яков сочувственно похлопал его по спине. Ему и самому хотелось выть. Затем он с чего-то со злостью набросился на Бестужева:
– И ты служить будешь королю?!
Бестужев ничего не ответил, смолчал.
«Да-а! Михалка был такой же, как и его брат Васька: тяжело раскачивался… Тот-то и докачался!..»
– Ты как хочешь, а я к Ляпунову! – вскричал Яков. – Король велел твоего брательника посечь! И у меня всех загубил!.. Валуев – хрен с ним! Он целовал крест королевичу, а я московскому государю!.. А раз тот не идёт – значит, и нет его! – сорвались у него с языка слова, о которых ещё минуту назад он и не задумывался.
Он махнул на приятеля рукой и вышел во двор. Собрав свои скудные вещички, он сел на коня и шагом выехал за ворота усадьбы, где стояли они, смоленские служилые.
Но он не успел уехать далеко. Михалка и Афоня нагнали его. Они благополучно выбрались из погоревшего города и вскоре оказались в стане у Ляпунова. Так началась их служба в одной из земских сотен. Стояли они у Яузы, недалеко от Симонова монастыря, за гуляй-городками, окружённые ещё и санями.
Через месяц они, служилые из войска Ляпунова, в том числе и смоленские, окружили Новодевичий монастырь, где засела польская рота Калиновского. На помощь им подошли сотни Заруцкого. И они сообща выбили из монастыря неприятеля. Гусары и жолнеры бежали в Москву.
В суматохе штурма Яков потерял своих смоленских и поехал искать их в стенах монастыря. Не проехал он и десятка шагов по монастырскому двору, как увидел, что казаки тащат каких-то монашек в сторону разбитой келейной… Перед глазами у него мелькнуло бледное миловидное лицо одной из них, затянутое чёрным платком, и ряса, длинная, чёрная, из дорогой ткани… Это была не простая монашка…
«Где-то я уже видел её?.. Да, да! Но где же!»
Некоторое время он колебался: его подмывало кинуться, отбить её у казаков. Но что-то в голове рассудочно и холодно говорило: «Зачем это тебе?.. Ну, одной больше, одной меньше!..»
«Пусть, – вяло подумал он. – Ах да!.. Это же она!» – вспомнил он прошлогодний зимний поход в Троицу и тех двух монашек… Вторая, молодая, смирившаяся с чем-то, поразившая его красотой и печатью скорби на белом лице, под чёрным платком…