Я молча скинула боты, сняла мокрые чулки, осталась босиком. Подошла к окну, повернулась и сказала Юрке тихо и обреченно:
— Я не поеду. Я остаюсь здесь, а ты уезжай… Один. Так нужно. Так лучше.
У Юрки изменилось лицо, собралось, будто дул на него сильный ветер. Он сдержался и твердо сказал:
— Не дури…
— Ты ничего не знаешь… Я остаюсь здесь. Мне это надо… Уже решено… Я не знаю, зачем это мне нужно говорить тебе… Но я не могу больше быть с тобой, понимаешь, Юрка. И от жизни здесь мне труднее отказаться, чем тебе. Ты должен знать это… Я хочу быть честной с тобой… И больше не могу… Пока уйду жить к тете Шуре.
— Не дури… — сказал Юрка, зачем-то зажимая рукой щеку и медленно выходя из себя.
Сел на кровать, долго молчал, рассматривая стенку. Нехорошо засмеялся и вышел на улицу.
Я увидела в окно, как он поскользнулся на дорожке в своих ЧТЗ, и расплакалась.
В лице Юрки появилось что-то антрацитово-черное. Сгустились на щеках тени. Он будто еще вырос, и все у него стало выпирать: подбородок, локти, плечи. Исчезла спортивно-мальчишеская округлость, и стали спокойно отчужденными глаза. Мы разговариваем с ним, но разговор у нас какой-то необязательный. Отжато из наших слов все, чем жили мы до этого, что было дорого нам обоим.
Вечером он пришел решительный, стал выдвигать чемоданы, беспечно насвистывая, будто меня не было в комнате.
Я видела всю его деланность и ничего не могла сказать ему, ни слова утешения. Все во мне пусто, нестерпимо легко, а слова были неповоротливы и тяжелы.
Юрка перестал суетиться, остановился передо мной, спросил с небрежением:
— Ты хорошо подумала? Со мной такими вещами не шутят.
— Я не шучу, Юрка.
Мне казалось, позови он сейчас, чуть смягчись, я прижалась бы к нему головой, чувствуя привычные руки на плечах, полная покоя и жалости.
— Я уйду сегодня.
— Можешь остаться. — У Юрки каменеет подбородок. — Я завтра уезжаю. А ты оставайся. Будешь принимать. Или с некоторыми товарищами ночами за сеном ездить. На сене экзотичнее…
Ох, я не могла ничего сказать. Так, наверное, задыхаются. От безоружности, от бессилия.
— Адрес свой тебе оставить? Я не бегу… В любом случае на алименты можешь рассчитывать.
Я качала головой. Знала, что глаза у меня открыты, но я ничего не видела.
— Значит, не надо? Сжигаешь все мосты? Смотри! Будешь звать, обратно я не поплыву.
— И ты мой муж…
Я как-то вся замерзла.
Весенний ветер влажен. За окном длинные нити березы тяжело раскачиваются, нехотя отдаваясь ветру. На темных почках собираются капли. Ветер сбивает их, и они глухо бьют по стеклу. На подоконник натекла лужа.
Я лежу на кровати, накинув на ноги шубу, не шевелюсь, равнодушно отмечаю, как неуютен весенний вечер, как сгущается темнота. Я не поднимаюсь и не включаю свет.
Юрки уже нет.
Какое тихое бывает одиночество и отчаянье! Я не плачу, только чувствую свои соленые губы.
За окном сибирская деревня. Андреева, а не моя. Она сложнее и значительнее моей. От сопричастности к ней что-то уже полнится во мне сильным и отчаянным упрямством.
XI
Шоферы еще не пришли, когда я сдал дежурство Дмитрию Алексеевичу. Было раннее утро. Свежее колебание воздуха над землей холодило лицо. С тяжелых от работы рук сходила усталость. Я отдавался весне и впервые никуда не спешил.
Навстречу мне в тени плотной ограды шла Катя Холшевникова. Чтобы не ступать в грязь, она перехватывалась руками за колья, осторожно выбирая протоптанные следы на бровке. Разойтись было невозможно, и, уступая дорогу, я сполз ботинками в грязь.
Катя остановилась в неожиданном замешательстве, не готовая что-либо сказать. На ее лице под нахлобученным платком лежала милая нежная измученность. Небольшие груди ее напрягли вязаную кофточку.
Затянувшееся молчание пугало.
— Ты картину свою уже закончил?
— Да. Я ее отправляю.
— Отправляешь? А я хотела Колю Портнягина к тебе прислать. Он успеет?
Мы оба понимали, что совсем, совсем не о том сейчас говорим. Но чтобы я не думал так, с неумолимой недоступностью потребовала:
— Ну, я пойду?
Она пересекла переулок, постояла у дощатой веранды школы, неторопливо выдавливая каблуками сапожек узоры в оттаявшей земле, и, будто опомнившись, взбежала по высоким ступенькам.
НЕ ПРЯЧЬТЕ СКРИПКИ В ФУТЛЯРАХ
— Только не связывайся ни с кем. Обещай, слышишь? А то ведь ты какой-то… — Сестра пытается заглянуть Борису в глаза, ей все кажется, что Борис ничего не слышит, и у нее навертываются слезы.
Борис провожает сестру. Она уезжает на восток к мужу. Пропуск ей оформили неожиданно быстро. Неожиданно для обоих.
На перроне сыро — только что прошел дождь. Сквозь потемневшую от дождей ограду к чемодану и ногам лезет мокрая трава. У вокзала за оградкой, в зеленом пырее, мокнет покосившийся гипсовый пионер. На его зашпаклеванном давнишними побелками лице белеют грязные потеки.
Борису неловко слушать сестру. Ее неумелое проявление нежности смущает его. Жалко ее, но в душе он почему-то ждет — быстрее бы подходил поезд.
— Не связывайся ты тут, Борис…