Интересно, а можно или нет из ржавчины краску делать? Вон, ладони стали, как проспиртованная кожа на ремнях. Не отмывается. Правая рука у Бориса устала, и он пошел в другой конец цеха искать в ящике с отбросами болванку полегче.
А в цех снова вошел мастер.
Митичкин собрал в кучу откатившиеся прутья и, ударив озабоченно уже по ровному пруту, остановился, провел рукавом по лбу.
На этот раз Борис не спешил к верстаку. Степан Савельевич вскоре ушел, а Борис злился и презирал себя за то, что ничего не сможет никому рассказать о Митичкине, что не умеет вот так терпеливо и стойко сидеть без работы. Глядя на сморщенную улыбку Митичкина, он обошел вокруг верстака и бурыми от ржавчины рукавицами ударил Митичкина по лицу. Митичкин замахнулся прутом. Борис поймал его за руку и покровительственно сказал:
— Ну, это ты брось.
Митичкин убежал из цеха.
Борису неизвестно, как узнали в цехе об этом, только в понедельник подошел к нему Степан Савельевич, посмотрел черными без зрачков глазами и сказал неприязненно-холодно:
— Вчера смену проволынил, да еще парня избил… Субчик.
В цехе разговоров было много. И сестра тогда плакала…
…Эти воспоминания перебивает голос репродуктора с телеграфного столба. У райкома Борис замедлил шаги, слушая сводку Советского Информбюро.
«…Нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 272 немецких танка. В воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 83 самолета противника».
Войдя к себе, Борис постоял у двери. В комнате со стен на пол осыпалась едкая известковая пыль. На полу валялись скомканные бумажки. Борис разделся. Повесил на гвоздь за печку свою промасленную, клеенчато-липкую спецовку. От спецовки пахло железной сыростью.
Не очищая сапог, Борис прошел через комнату к окну и долго смотрел на улицу, окончательно сознавая, что теперь он один.
«Сестра, наверное, тоже в окошко смотрит. На березовые колки, на черные дороги за шлагбаумами, — думал Борис. — Хотя бы стереть у нее с губ слезы. Только ничего он такое нежное не умеет».
Отец писал с фронта письма им обоим. Теперь будет ему одному. Борису захотелось перечитать эти тоненькие треугольники. Он достал их с этажерки, разложил на столе.
«…Боря, помнишь из вашей школы Колю Колесникова: ты учился в седьмом классе, а он — в десятом. Его еще направляли физруком в пионерский лагерь. Рослый такой. Он был уже капитаном. Командовал нашей ротой. Обе ноги ему оторвало. Шинель цела, а ног нет. Не знаю, где его похоронили. Я только пустые полы шинели ему запахнул. Потом мы ушли дальше. Молодой парнишка был. Вот вам я написал, а родители его об этом еще не знают.
Сейчас я…»
Что «я»… Борис не знает. Через весь листок жирной полосой перечеркнуты три строчки.
Отцовы письма часто исполосованы вот такими черными лентами.
Борису всегда хотелось знать — что там за ними. Ему казалось, что именно там что-то было самое главное. Там настоящая правда о войне и о чем-то другом. А кто-то не хочет, чтобы она дошла до него.
Борис встал. Прижал развернутое письмо к оконному стеклу и, растягивая бумагу, долго всматривался в слепую черноту штрихов. Но разобрать там что-либо было невозможно. Борис начал стирать полосы резинкой. Потом смывать водой. И ничего. Только мокрые катышки бумаги под пальцами.
Он опустил размазанное письмо на стол, сел на кровать. Снял затяжелевшие от грязи сапоги. Не наклоняясь, а болтая поочередно ногами, размотал портянки, скинул их. Положив под голову руки, завалился на подушку. Увидел ноги Кольки Колесникова, тугой, зашнурованный ремешком футбольный мяч и отполированные ободья вагонных колес.
За окном стоял летний вечер: неуютный, прозрачной свежести. Солнце садилось за дальними огородами. Растопыренные желтые подсолнухи потемнели. Из окна на стенку протянулась ярко-багровая полоса. В ней мельтешили перепутанные тополиные листья. Листья молодых тополей большие и лощеные, как ладонь Бориса.
Борис!..
Сегодня суббота. Вставай. Надо начинать обо всем думать самому. Еще только девять часов.
Но ничего этого Борис не делает.
— Борис!.. Боря… Почему ты уснул? Ты ведь ничего не ел. Уже вечер…
Так сказала бы тебе мать.
Ласково улыбаясь, отнесла бы к печке твои сапоги и принялась на кухне стирать портянки. А утром ты налил бы из ведра воды в рукомойник и, брызгаясь над тазом, умылся и вбежал бы в комнату. Еще пахнущий мылом, надел бы свою спецовку и улыбнулся от непонятного восторга.
— Мама, что ты так смотришь?