Только знали б они, что чем больше волшбу губить примешься, тем сильнее и более рьяно она будет расти. Ведь даже самое дрянное и темное колдовство — лишь неизбежное продолжение жизни.
Но пока инквизиторы губят не магию, а один только Кобрин. С каждой зимою все больше сгущаются над ним тяжелые мрачные тучи, и тусклее становится свет, прежде яркий, от летнего слепящего солнца. А земля все твердеет и иссыхает, покрываясь изломанными глубокими трещинами.
Прихотливые травы на ней тяжело растут. И приходится даже в теплую благодатную пору закупать урожай из далеких землей: из еретичного Лиеса и враждебно настроенного сильного Берга. А те не чураются древними силами, колдовскими, могучими.
Что не спасают, а изводят прежде великую империю, карателям, убежденным в своей правоте, объяснить нелегко. Они-то верят, что приносят одно лишь добро и благодетель.
Вот только, чтобы познать инквизиторам истинное лицо страшной одержимости, заглянуть им, прежде всего, стоит в стекло, горящее зеркальным блеском …
И не одной только мне страшиться нужно их. Если почует объявившийся фасций в крови Ларре крупицы старого возродившегося волшебства, то и его, благородного, слушать не будут.
Но на Таррума плащ серый страха никак не наводит. Норту хватает духа твердить, смело встречаясь с пришедшим глазами:
— Могу я узнать, чем вызвано столь серьезное обвинение? — хмуро он говорит.
Фасция же вопрос не вводит в смущенье:
— Разумеется, норт, — отвечает. — Известно нам стало, что в приграничных с Лиесом лесах объявилась ведьма с горящими, как у кошки, глазами. Цвета они желтого янтаря. Боялись мы ее вторжения на наши земли. И, разумеется, мы были готовы к ее вероломному нападению.
— Дальше, — велит норт.
— Стража заметила при въезде с вами странную женщину: простоволосую, как презренные нами ягши, одетую по-простецки, но с не тружеными руками. И глаза. Глаза! Главное, были все те же.
А я чувствую гнев, и он лишь растет, подстегиваемый яростью Ларре. Но люди, что стоят на въезде в Аркану, — лишь глаза острые вездесущей, омерзительной мне инквизиторской власти.
— Вот что, фасций, — недовольно замечает Таррум. — Я тоже слышал о той ведьме. Но, сколь помню, ее зрачки были вовсе не круглые, а вытянутые, узкие.
— Непостижимы чары ягши, — не стушевывается собеседник.
Норт того более злится. Еще немного и заклубится рядом с ним его сила. Но вижу, как он нехотя сдерживается, прячет ее, было выскользнувшую наружу, прочь.
— Эта девушка останется вместе со мною, — почти по-звериному он рычит. — Она моя кузина, что осталась совсем сиротой, — легко он врет.
Зря, Таррум, зря. Льстивый, подобострастный взгляд фасция тут же меняется. Глядит он на норта презрительно, но и цепко, внимательно. Ведь, если и не был уверен инквизитор, что я не чиста, то, сама как не знаю, подкрепила лишь подозрения, отогнав приставучую мерзкую тень.
— Если это правда, — угрожающе молвит каратель, — то вы не просто ведьмин пособник, норт, что укрывает колдовское отродье вопреки священной воли инквизиции. В вас может течь та же скверная, нечистая кровь. И вас самого надлежит уничтожить.
— Она не ведьма, — выговаривает Таррум. — А что до вас,
— Я желал вас спасти, — отрицает ящер.
— Уходите. Вон! — кричит Ларре. — И не смейте больше приходить в мой дом, оскорблять мой род и мою двоюродную сестру.
— Я уйду, — шипит каратель, сверкая на меня глазами. — Но ее все равно найдут другие.
Этот будто мертвый, не имеющий запаха человек уходит. Слышу, как хлопает за ним дверь. А я словно наконец могу спокойно дышать.
По полу скользит сквозняк, и кости от его незримого присутствия тут же зябнут. До меня доносится тихий и приглушенный шепот:
— Я запомнил твой запах, демоново отродье, — напоследок шелестит принесенный ветром голос карателя.
И впервые в жизни я чувствую дрожь.
Покинув дом знахарки, Ильяс скачет на лошади, уходя все дальше, вглубь родного материка, давно им покинутого. Он движется по западному кобринскому тракту, не желая встречаться со столь неприятным теперь ему нортом.
А у самого нет ведь даже жалкого медяка: не раздается в карманах его громкого монетного звона, не отяжеляет ничего износившегося дрянного плаща, полного, что проплешин, круглых дыр. Ночевать на студеной земле он давно уж привык, но его припасы скоро закончатся.
По побережью лежит его путь, там, где из путников лишь шайки разбойников да снуют одни бедняки, сродни ему самому. А война ведь выковала, закалила его железное сердце, не оставив места робеющему пред неясностью жгучему трусливому страху.
Умеет же он лишь одно — убивать. Жалить противника острым тяжелым кенаром, кружиться, что в вихре, в опасном, губительном танце. А в согласии, в спокойном, желанном мире, жизнь такому вояке, как он, дается лишь в неприятную тягость.
Он находит в пути через Кобрин неприметную и косую лачугу. Над ней черным маревом быстро воронье кружит. И Ильяс заходит в рухлый дом, когда иной бы мимо прошел.
Он зовет:
— Рогвор!