Тут-то затряслась дверь купейная, словно войско басурман приближалось на поджарых вороных кобылах, на осанистых жеребцах. Вскользь прислушавшись, скажешь: назревает… испокон невиданное бедствие. От такого и мёртвый, проснувшись, босиком без оглядки побежит. Громыхали кольчуги пудовые, лязгали калёные копья, рассекали стрелы спёртый воздух. Бросился народ врассыпную: кто в купе у проводницы схоронился, кто в спасительной уборной упрятался, кто в багажном отделении притих. Продвигалось по поезду войско, оставляя позади коврик выжженный, выбитые кольями окна и пустые, мёртвые купе. По соседнему вагону летело, без разбору на пути сминая стариков хромых, старушек дряхлых, девок сиплых и малых детей. Докатился народ, обезумел: взвыли мужики в отчаянье, завизжали бабы румяные. Как ошпаренный Лохматый с полки спрыгнул, ухо левое к двери приставил. Ничего из гвалта не ловилось: дребезжал по рельсам поезд, лязгали сурово сабли, мешались крики в снежный ком.
Загорелся мужик любопытством, дверь купейную отворил легонько. Где же, бишь, басурманское войско? Ни коней, ни всадников не видно. Не сверкают щиты золотые, не сыплются стрелы дождём. Как всегда, простое объяснение узколобая быль подложила, чтобы человека простодушного с облака на землю стряхнуть. Испарилась конница лихая, но не стало в поезде тише, бряцанье и крики не унялись, визг отчаянья не умолк. Ресторан-вагон, не дождавшись, что придут отужинать люди, дабы кушанья за ночь не скисли, сам на поиски желающих спешит. Ковыляют двухэтажные тележки с чугунами, таганами, котлами. Всё дымится, тушёное, печёное, будоража даже сытый, трезвый ум.
Во второй скрипучей таратайке по вагону Щи Кислые едут, доводя до потери сознания духом жирного мяса-телятины, квашенной в бочонке капусты и поджарки искристой, золотой. Крышка сдвинута с тайным умыслом – пар густой на волю выпустить, чтоб лишить пассажиров покоя, даже тех, кто, выпив, крепко спит. Вокруг статного чана со Щами крутится малец безусый, только знай разливает, насыпает да сминает деньги в кулак. У него в руках поварёшка, будто палица, Щи баламутит. А тесак наточенный булатный крошит мясо задорно, с ветерком. Даже Рая в цветастом халате, что диету всем подряд прославляла, обаяния Щей не стерпела, сторублёвкой теперь трясёт. Разошёлся литровый половник и давай танцевать по тарелкам. Зашумела в коридоре очередь, позавидует любой балет.
Пар наваристый, с лучком, с кислинкой по вагону чинно расползался, в щели, в уголки проникая, отнимал покой у людей. Смял Лохматый в кулаке подушку: пошатнулся белый свет пред глазами, дрожь осиновая руки сковала, бубны зашумели в ушах. Не спасали от беды наставления бабы Лопушихи. На платформе мужика провожая, тарахтела ведь, вцепившись в рукав: «По дороге не забудь, зачем поехал. На пустяковину не трать вниманье. Перво-наперво дело состряпай. И на радостях смотри не сорвись…» Закусил Лохматый одеяло, как щенок, на полочке сжался, втихаря глотал слюнки и пристыженно, уныло скулил. Пожалел Лохматого Избавьбог, над страдальцем ласково склонился, крыльями взмахнул над щекою – будто малое дитё угомонил.
Растолкали мужика на вокзале две встревоженные проводницы: «А мы думали, дядь, прихворнул ты. Собрались уже «Скорую» звать». Дал он девкам три десятки на пиво, ухватил сумейку под мышку и скорей по коридору вагона в ненаглядную Москву побежал.
Как шагнул Лохматый вон из поезда, что-то в нём мгновенно поломалось. Будто бы с цепи сорвался или в санках с горки полетел. Вот идёт навстречу дальний родственник Лопушихи, бабы неуёмной. Руки для объятья раскрывает, в щёку чмокает на весь вокзал. А народу-то на платформе: бегают, вопят, суетятся. Целую телегу чемоданов басурманин усатый везёт. Столько люда весёлого и спешащего отродясь мужик не видывал, с непривычки притих, зажмурился, забоялся себя уронить. А жена-то дальнего родственника Дуня за версту видать, что недовольна. Кто ж доволен гостю небогатому из далёкой заснеженной тайги? Не спешит московская барыня на нечёсаный сброд свой блеск расходовать, снисходительно в сторонке топчется, исподлобья с усмешкой глядит. «А ведь в добротной норковой шубейке ещё та змеища притаилась», – погрустнел, ссутулился Лохматый и не рад, что приехал в Москву.
Не успел как следует опомниться, уж под землю его затащили. Изо всех сил мужик старался как ни в чём не бывало поступать. Словно каждый день под землю ездил в веренице девиц и старушек, словно сроду привык к окружению стольких чинных, холёных парней. Не успел и моргнуть Лохматый, уж в зелёном подземном вагоне, будто куль с крупой, вдаль понёсся, со вниманием разглядывая пол. Кум в метро старался не стесняться, что с безродной деревенщиной едет: слишком громко, натужно хихикал, а в глаза по-простому не глядел.