— Сурен! Сурен Михалыч! Откройте! — доносился голос Гаева и что-то чмокало там, за дверью.
— Ну, что? Ну, что вам? — с тихой яростью спрашивает Сурен и открывает дверь.
— Вот, взгляните! — кивает Гаев на Юру. — Помощник режиссера Юрий Николаевич Сопов. Они больше не желают работать. На нас работать, Сурен Михалыч. Эксплуататоры мы и угнетатели свободной личности. Одним словом — то да се.
— Не желаю! — со злым упрямством, с влажными глазами подтверждает Юра. — Немедленно еду домой. И черт с вами!
— Черт с нами? — недоумевает Манцуров.
— Видите? — кивает Гаев. — Совсем ненормальный. Что делать?
— Будешь ненормальный, когда… Попробовали бы, не то бы запели…
— Что он пробовал? Ты знаешь, Федор?
— Бабуся его метелкой отвозила. Вот что он пробовал, — объясняет Гаев и смачно грызет огурец — подношение Саши.
— Дурацкая манера все преувеличивать. Было бы вам известно, меня никто не отвозил.
— Ванюха сказал? Сказал. Так в чем же дело? — хрустит огурцом Гаев.
Манцуров, морщась, смотрит на хрумкающего директора фильма:
— Это вы чмокали за дверью? Стыдитесь, Федор. Некрасиво. — И поворачивается к Сопову: — Не верю. В наше время? Работника кино? Избили? Сочинение. Легенда. Люди так хорошо к нам относятся.
— Замахнулась она, Сурен Михалыч. В самом деле.
— Что вы ей сделали?
— Ничего. Только сказал, что снимем антенну. А она — за метлу. Такая дикая старуха.
— К старухам подход надо. — Гаев с сожалением рассматривает огрызок огурца. Подумаешь, эстет. А набивать утробу чем-то надо, верно? — Старухи не любят, когда с ними с бухты-барахты.
— Ну и целуйтесь со своими старухами. А я не буду. Я — уеду. — Но говорит это Юра вяло. Первый пыл прошел.
— Вмешайтесь, Гаев. На вашу ответственность. И вообще — почему прибежали к режиссеру? Где директор фильма? Вы — старый лентяй, Гаев.
— Сурен Михалыч! — оскорбленно выпрямляется Гаев.
— Не слушаю. Приступайте. Работать надо, Гаев. Трудиться.
Замок в дверях звонко щелкает, словно тявкает. Гаев швыряет огрызок огурца вдоль коридора.
— Все сам, все сам. Никому нельзя довериться. Работнички!
Дверной замок отщелкивает обратно, Манцуров выглядывает в коридор:
— Слушайте вы, новорожденные! Объясните той бабусе, что в пятом году никаких телевизоров не было. Убедите ее, черт возьми!
— Убедим! — вдохновенно обещает Гаев. — Если мы не убедим, то кто убедит? Ого!
— Действуйте! — говорит Манцуров и скрывается за дверью.
Гаев приникает ухом в филенке. Слышно, как там, в кабинете, режиссер рассерженно клокочет и недовольно фыркает. Потом возобновляется маятниковый стук шагов, а в паузах шелестят страницы — режиссер взялся за сценарий.
— Пошли, что ли. Дитятко!
Гаеву досадно, что вот так, с маху, выдал обещание. Еще неизвестно, что там наделало дитятко. И события, надо полагать, не стояли на месте. Толпа разгневанных женщин вооружилась дрекольем, только и ждет, с кем расправиться.
На дворе Гаев окидывает взглядом лагерь экспедиции. В голову приходит хорошая мысль. Он складывает трубой ладони и провозглашает:
— Механики! Внимание! — Механики расположились в тени своих машин и покуривают, отдыхая после длинного пути. Они поворачивают к нему лица. — По машинам! За мной!
Механикам что? Привыкли к причудам киноначальства. Побросали окурки, завели моторы, заполнили синим чадом школьный двор и покатили следом за газиком, несущим желтую табличку на ветровом стекле.
7
Дарья Дмитриевна стоит у ворот и размышляет о происшедшем. И жалко парнишку, и смешно, и обидно, и зло берет. За метелку-то зачем взялась, дура? Ничего ладом не узнала, ни о чем не поговорила, а сразу за метелку. Парнишка ей не понравился, верно. Кто же ходит среди бела дня по поселку в трусиках и цветастой бабьей кофте? Некрасиво же, как не поймет. Ноги кривые, и вся их нестатность — наружу. Ему бы спрятать свои тощие кривули в настоящие широкие штаны, а он открыл всем напоказ и вроде бы гордится этим. А чем гордиться-то, господи! Была бы девчонкой, — ни за что не стала бы с таким гулять. Срамотища!
Сами-то какими были? Забыла? Помнишь, как комсомольская ячейка постановила — для здоровья: ребятам ходить все лето в трусах, а девчатам — в коротких шароварчиках и белых кофточках? И ходили. Выполняли комсомольское решение. Бабки плевались и ругались. Из-за угла водой окатывали. А они, комсомолки, все это терпели и ходили по улицам с голыми ляжками. Так чего же ты на парня окрысилась? Сама бабкой стала?
Зря обидела парня. Сама-то, небось, не стерпела бы, если б на тебя замахнулись. В драку бы полезла: не смеешь, права нет, не тронь. Этот не полез, мелковат в кости и характер, видно, не тот, но все равно — сердце-то у него есть. Кипит теперь в нем, как в котле, злое варево. Этак и навовсе озлобить человека можно. Одна метелкой зацепила, другой крепким словом обложил, третий пинка лежачему дал — вот и стал для человека мир темен и люди ненавистны. Ничего хорошего он в жизни разглядеть уже не может. Выпарят вот этак-то доброту из сердца, как из золота ртуть, и остается в человеке одна злоба. А злыдню какая жизнь? Пропал человек. Зря обидела парня, зря!