– Да знаю я! – раздраженно прервал его генерал, не выносивший длинных фраз и объяснений. – Но я вас туда и не зову. На что вы там сейчас? Я и сам-то буду ездить раз в год на один-два месяца, не до того мне. А вы стройте свой Исаакиевский собор, это ваше прямое дело. Но я же вам план городка привезу. Посмотрите, подумаете и сделаете. Вам ли не удастся, с вашим-то воображением и умением видеть пространство? Не выношу я некоторых наших архитекторов! Им приносишь план, а они пыхтят: «Не извольте гневаться, на месте не был, ничего не видел, стало быть, и построить не могу!» Ну ведь не храм же тебе строить предлагаю, чтоб его видеть, как поставить, да чтоб он над всей округой царил… Прошу нарисовать конюшню какую-нибудь! А они все одно: «Не был на месте!» Фу! Скудомыслие какое!
– Хорошо-хорошо! – поспешно воскликнул Огюст, обиженный этими словами Бетанкура. – Я согласен!
– Ну вот и хорошо! – обрадовался генерал. – Тогда я спокоен буду. Ведь как мы с вами хорошо сделали московский экзерциргауз: только-только закончили, а уж сколько об нем написали газеты. Вся Москва любуется, хоть и невелика вроде важность – Манеж. А кстати же, ярмарка вам впрок пойдет: там в центре городка и церковь ведь будет – Спасо-Макариевский собор. Ну вот и поупражняетесь.
Огюст составил проект по планам, привезенным Бетанкуром, но затем не утерпел, и когда в сентябре инженер вновь отправился в Нижний Новгород понаблюдать за ведением работ, он поехал с ним вместе.
Ему понравился этот город, взошедший медленной поступью на лесистые могучие берега, увенчанный ветхими стенами и башнями древнего кремля, с домами и домиками, окруженными пыльной зеленью, с улицами, разбитыми как проезжие дороги, с портовой суетой и тихой торжественностью белостенных, легкоголовых, кружевных церквей… Он прожил бы в нем дольше недели, однако в Петербурге ждали дела, и так оставленные слишком надолго.
Тогда, в том счастливом восемьсот семнадцатом году, мог ли он думать обо всех грядущих неурядицах и несчастьях?..
Весь восемьсот двадцатый был годом неудач, и так же начинался восемьсот двадцать первый…
Узнав о нашумевшей в архитектурных кругах Петербурга записке Модюи, его императорское величество обеспокоился и приказал не передавать записку в Комиссию построения и не препоручать разбор ее самим строителям собора, а создать при Академии специальный комитет под представительством самого ее президента Оленина, и этому Комитету рассмотреть и обсудить все замечания Модюи.
Оленин, осторожный и предусмотрительный, как и во всех остальных поручаемых ему делах, не спешил с формированием этого Комитета, тщательно оговаривал его состав с царем, советуясь с Бетанкуром, расположение которого хотел сохранить во что бы то ни стало.
Постепенно Комитет сформировался, и в нем оказалось немало академиков, настроенных к Монферрану враждебно. Был тут и Андрей Михайлов, вместе со своим братом Александром (Михайловым-первым), и Василий Стасов, какой-то настороженный и злой, постоянно чем-то раздраженный, и (к неслыханному ужасу Монферрана) Росси. Карл Иванович не был членом Академии, и Огюст надеялся, что хотя бы его-то в Комитет не введут, но он там все же оказался, а именно его острого и стремительного ума, его беспристрастности и твердости и, наконец, его вполне заслуженной ненависти более всего боялся строитель Исаакиевского собора.
Его отношения со всеми четырьмя ведущими архитекторами Комитета по делам строений давно уже сложились не лучшим образом…
У него хватило мужества, такта и выдержки избежать столкновения с Модюи, которого ему после известия Вигеля в самом деле хотелось если не убить, то уж по крайней мере вызвать на дуэль и хорошенько напугать, а то и слегка поцарапать. Однако, понимая, что это было бы концом его карьеры, Огюст сдержался. Он сделал вид, что записка его совершенно не трогает, что он воспринимает ее как некий сумасшедший вздор, а Антуана с этого времени просто перестал замечать…
Злой и раздражительный Стасов, казалось, невзлюбил Монферрана с первого же дня, и взгляд его, который он изредка обращал на молодого архитектора, выражал нескрываемое пренебрежение – Василий Петрович просто не воспринимал всерьез «рисовальщика», а порученный ему заказ почти открыто величал чьей-то «высокой милостью».
Профессор Михайлов-второй (Андрей Михайлов) был дружелюбен со всеми, но в его снисходительной доброжелательности, в его добродушно-насмешливых улыбках Огюсту виделось еще большее неприятие, еще большее отчуждение, чем в откровенном презрении Стасова.
И наконец, с четвертым архитектором, Карлом Ивановичем Росси, у Огюста произошла ссора. Это было тем более обидно и тем более странно, что именно Росси был самым общительным и самым доброжелательным из всех уже знакомых Монферрану петербургских архитекторов. Этот подвижный, средних лет человек, черноглазый и кудрявый, точно сарацин, отличался редчайшим характером: он был добр, до беззащитности откровенен и до нелепости уступчив во всем, что не касалось его работы, которую он любил больше всего на свете, в которой сознавал себя мастером.