Что интересно в этой строчке о «тиранах» — так это ее более энергичное (по сравнению с «About Democracy») распределение ударений, которое, однако, высвечивает не столько нелюбовь автора к диктаторам, сколько его попытку преодолеть тяжесть нарастающей усталости. Также обратите внимание на сдержанность выражения «dictators do» (тираны делают). Эвфемистичность этого сочетания выявляется за счет почти непереносимого силлабического превосходства существительного (dictators) над глаголом (do). Здесь угадывается великое многообразие дел, на которые способен диктатор, и не случайно «do» (выступающее здесь в роли «unmentionable» из первой строфы) рифмуется с «knew» (знал).
«The elderly rubbish they talk / To an apathetic grave...» (И прочий замшелый вздор, / Рассчитанный на мертвецов...) — безусловно, отсылка к уже упомянутой надгробной речи Перикла. Но здесь несколько более тревожащая, поскольку различие между речью историка (а заодно и поэта) и тем, что произносят тираны, смазано. И смазывает это различие «apathetic» (равнодушный) — эпитет, лучше годящийся для толпы, нежели для могилы. По некотором размышлении он годится для обеих. Если поразмыслить еще, — он уравнивает толпу с могилой. «An apathetic grave» (равнодушная могила) — конечно же, фирменный знак Одена, ослепляющий близостью его определений к предмету. Поэтому не тщетность диктаторов занимает здесь поэта, но назначение речи par excellence.
Такое отношение к своему ремеслу, конечно, можно было бы объяснить смирением автора, его стремлением стушеваться. Но не следует забывать, что в Нью-Йорке Оден оказался всего за восемь месяцев до известных событий: 26 декабря 1938 года, в тот самый день, когда пала Испанская Республика. Чувство беспомощности, вероятно, в эту сентябрьскую ночь охватившее поэта (который предупреждал о натиске фашизма чаще и внятней, чем кто-либо другой из его цеха), просто ищет утешения в параллели с греческим историком, столь же внимательно отнесшимся к подобному явлению два тысячелетия назад. Другими словами, если Фукидиду не удалось убедить своих греков, есть ли шанс у современного поэта, чей голос слабее, а толпа вокруг многочисленней?
Сам перечень «проанализированного» в книге Фукидида, то есть способ, которым Оден это излагает, выстраивается в историческую перспективу: от старомодного «enlightenment» (просвещение) через «habit-forming pain» (вошедшую в привычку боль) и вплоть до современнейшего «mismanagement» (плохое управление). Выражение «habit-forming pain», конечно, не собственная придумка поэта (хотя звучит чрезвычайно похоже): он просто позаимствовал его из психоаналитического жаргона. Он проделывал это довольно часто — чего и вам желаю. Для этого, собственно, и существуют жаргоны. Они сокращают путь и часто высвобождают фантазию в обращении с собственно языком. Этот составной эпитет Оден использовал еще и как своего рода дань Фукидиду: благодаря Гомеру классическая Греция ассоциируется у нас с составными определениями... Во всяком случае, последовательность этих тем показывает, что нынешнюю болезнь поэт прослеживает вплоть до ее истоков: процесс, который, подобно любой ретроспекции, делает голос элегическим.
Однако для этой последовательности существует более весомая причина, ибо «1 сентября 1939 года» — стихотворение для Одена переходное; то есть то, что вы слышали о так называемых трех периодах нашего поэта: фрейдистском, марксистском и религиозном, — поместилось здесь в двух строчках. Ибо, если «habit-forming pain» аукается венским доктором, a «mismanagement» — политической экономией, односложное «grief» (горе), в котором этот ряд себя исчерпывает — нет! кульминирует, — взято прямо из Библии короля Якова[149]
и демонстрирует, как говорится, настоящую тенденцию нашего героя. Основания для появления такой тенденции, третьей, религиозной стадии, ознаменованной здесь словом «grief», для этого поэта столь же личностны, сколь и историчны. При описываемых в стихотворении обстоятельствах честный человек не стал бы их разграничивать.Надеюсь, ясно, что Фукидид возникает здесь не только потому, что Оден читал его в то время, но и вследствие собственного знакомства с этой дилеммой. Нацистская Германия на самом деле несколько напоминала Спарту, особенно в свете прусской военной традиции. В подобных обстоятельствах цивилизованный мир, находившийся под угрозой, соответствовал бы Афинам. Новоявленный диктатор тоже был разговорчив. Если этот мир и был к чему-то готов, то к ретроспекции.